Итак, в ту ночь, мою ужасную первую ночь, я мучительно размышляла, что делать на следующее утро, и придумала вот что – собрать вещи и уйти с виллы, из Асоло, поспешить в Венецию и рассказать все отцу. Поступить так подсказывали мне добродетель, стыд и честь, но сделать это было нелегко. Я заперлась в комнате и не стала спускаться к ужину, меня тошнило от стыда и отвращения. Наутро я не вышла к завтраку, чтобы мне не пришлось больше бороться и кричать или делать что-то еще, что они придумали, я ведь знала, что мы одни на вилле, потому что Джованни и Дария должны были вернуться позже. Я хотела покинуть этот дом, ибо один их вид вызывал во мне желание разорвать их голыми руками, но порой я чувствовала себя сломленной и причитала, как ребенок. Меня опозорили, обидели и посмеялись надо мной, надругались над моей женской сущностью на глазах у моего довольного мужа, и меня раздирала ненависть, сама не знаю, откуда взялась во мне такая ярость, но в то же время я чувствовала себя беспомощной, и вы поймете почему, когда услышите, что эти двое сказали на следующее утро.
Вот их слова: «Только скажи своему отцу, и мы объявим, что тебе требуется помощь врачей и священников, что твое сознание помутилось, что ты грязно лжешь, ты ведь ничего не говорила три месяца, ха-ха! На нашей стороне будут слуги, и оба брата Марко, и семья Агостино, и через пару дней о твоем позоре узнает вся Венеция, ты не можешь допустить такого скандала, дурочка. Кто может себе такое позволить, а тебе – после истории с непристойным недугом твоей сестры – не стоит об этом и думать. Мы не остановимся, пока ты не будешь полностью опозорена и не отправишься коротать свои скорбные дни в монастырь, ха-ха-ха. Мы знаем, что у твоего отца повсюду друзья, и в Совете Десяти, и в Сенате, и у дожа – что ж, прекрасно, bene, кто этого не знает, но неужели, мартышкины мозги, ты думаешь, что у нас нет друзей? Ты когда-нибудь слышала о домах Контарини и Барбариго? Ты не успеешь нанести нам ни малейшего вреда, как мы разрушим всю твою жизнь».
Я снова должна отдохнуть, мои пальцы болят, так сильно я сжимаю перо.
Вот что они сказали, отец Клеменс, и на этот раз они не шутили и не были пьяны, они злились, а лица у них были темные и ожесточенные. Я проводила целые дни, запершись в комнате, меня мутило, и я не знала, что делать; Дария приносила мне воды и что-нибудь поесть, и я скорее доверилась бы дьяволу, чем сказала что-нибудь ей, этой притворщице с ее показной заботой и беспокойством. Она и ее муж были пленниками Марко, потому что он знал о них что-то ужасное и преступное, не знаю, что именно, но я часто слышала намеки от Марко, вот они и были полностью в его распоряжении, а ведь я дожила только до четвертого месяца этого проклятого брака. Не знаю, как мне все это выразить, ведь вы видите, что я не умею писать много, мне никогда не приходилось так много писать, разве что когда занималась своим любимым делом – переписывала для отца счета с фермы и документы по аренде, да ведь в них только цифры и слова одни и те же. Но вернемся ко времени сделки моего мужа с Агостино Большие Руки, да, сделки, а как еще это назвать?
Хоть я и была разъяренной и злой, Марко и Агостино до смерти запугали меня своими разговорами о скандале, о котором узнает весь мир. Я уже видела лица моего отца и теток, и всех Лореданов, совсем уж дурой я не была, но меня загнали в ловушку. Оглядываясь назад, после почти двадцати лет, я понимаю, что бы случилось, если бы я все рассказала тогда своему отцу. После долгих сплетен и возмущения, я имею в виду сплетни о содомии двух мужчин, три семьи нашли бы какой-то способ спасти свою репутацию и как-нибудь извернулись бы, объявив, что брака не было, а следом мой отец нашел бы мне другого мужа из старого, но бедного рода, на хорошем счету во Дворце, и мое приданое принесло бы им состояние, хотя они знали бы, что я уже лишена невинности и познана мужчиной. О небеса! Но в девятнадцать лет я понятия не имела о подобных тайных сделках.
Вернусь к тому, что они со мной сделали. Клянусь девственной кровью, пролитой Агостино Барбариго, что я не знала, что предпринять. Я была напугана и сбита с толку, жила как в тумане. Я бездействовала, а тем временем проходили недели, и я узнала об их преступных и темных делах, я имею в виду их поцелуи и то, что они делили постель. Когда мы вернулись в Венецию, я наблюдала за ними, проделав дырку в полу над спальней Марко. Но то, что я видела там, отец Клеменс, касается их греха, а не моего, поэтому я не должна упоминать его здесь, хоть это и объясняет кое-что, не так ли?
В любом случае, говорю, я не знала, что делать, но порой что-то на меня находило, и я решалась все рассказать отцу, потому что в иные дни меня не пугала перспектива быть навеки заключенной в монастырь, если это могло навредить Марко и Агостино Большие Руки, хотя бы ценой моего позора. Потом настроение менялось, и я страшилась скандала и беспокоилась о добром имени моей семьи, впадала в ужасный страх, но даже несмотря на это, запомните, я пыталась поговорить с сиром Антонио, моим отцом, хотя это было почти невозможно, мне не удавалось остаться с ним наедине, Марко всегда был рядом и наблюдал за нами. Но однажды, через два месяца после той ужасной ночи, он слег в постель с простудой, и как раз тогда отец нанес мне один из своих недолгих визитов, и когда он уходил, я призналась ему, путаясь в словах – они просто случайно вырвались, – что мой брак был ошибкой, что муж мой со мной не спит, что он любит мужчин, что у нас не будет семьи, не будет детей. Я как раз собиралась рассказать ему о том, как они лишили меня девственности, когда выражение моего лица стало ему невыносимо. Отшатнувшись, он глядел на меня с недоумением и поначалу действительно ничего не понимал, потому что начал говорить что-то о своем браке с моей матерью и что-то о женщине из нижнего города, которая едва не погубила его, а затем он крепко зажмурился – несмотря на свой испуг, я отчетливо это видела – и внезапно изменился, как-то одеревенел, и, все еще отстраняясь от меня, сказал, что ничто не совершенно в этой жизни, и ни один брак не совершенен, и мы должны стараться сносить все наши неприятности. Молитвы и твердое сердце – вот верный способ, волнение мне не поможет. «Пожалуйста, Дана, – сказал он (так он меня называл), – будь женщиной, вырасти уже и научись управлять событиями, отцы не боги, мы делаем то, что можем, а я как раз сейчас столкнулся с адскими неприятностями во Дворце». Его слова прозвенели, как предупреждающий колокол, как упрек, и прежде чем я пришла в себя, он ушел.
Вот так, отец Клеменс, и когда я в следующий раз увидела отца, дней через десять-двенадцать, Марко был тут как тут и следил за нами, и хотя был еще нездоров, но лип к нам как пиявка. Я вызывала в отце дрожь, он видел странное выражение моих глаз, он не желал мне горя, но не желал проблем и себе, он хотел видеть меня взрослой женщиной, не девочкой, и лицо его говорило: «Во имя Небес, перестань! Не надо больше позора и скандалов!» Так как же я могла сказать ему? Я подумывала написать ему письмо, хоть никогда не писала писем, и передать его прямо в руки, когда Марко не будет смотреть, но именно этого отец и испугался бы и не одобрил, я видела это по его манерам – с тех пор он всегда был немного более приветлив с Марко.
14. [Орсо. Исповедь:]
Отец Клеменс, я прерываю свою исповедь, чтобы сказать, что я с трудом могу удержать дрожь в руке. Теперь, читая это, вы уже знаете причину. Через пару минут я соберусь. Я вспоминаю всю свою жизнь, словно просеивая ее через сито.
На чем я остановился? Мне было почти шестнадцать, и мои дни в Санта-Мария-Новелла подходили к концу. Следуя совету мессира Ланфредино, мои опекуны решили, что со следующего года я должен приступить к занятиям на степень в теологии и философии и посему мне нужно отправиться в Болонью, в этот город ученых, дивных маленьких лавочек, круглых площадей и колоннад. Мне еще предстояло полюбить его искусно вырезанный серый камень, его изящные повороты и возносящиеся в воздух башни. И хотя я продолжал жить с доминиканцами в монастыре Сан-Доменико, Болонья дала мне первый пьянящий вкус самостоятельной жизни. Я мог бродить по улицам, проскальзывать в отдаленные уголки, порой обедать в тавернах и поближе рассмотреть жизнь смертных, живущих своим трудом. У них даже запах был другой, чем у нас, духовенства.
В течение последнего года во Флоренции в жизни моей появилась странная связь с Болоньей и двухъярусной Венецией: это был Лука дели Альбицци, который однажды приехал в монастырь. Ему было семнадцать, в монастыре он провел всего год, а потом, как и я, отправился в Болонью, с той, однако, разницей, что он собирался изучать гражданское и каноническое право. Широкоскулый, розовощекий, крепкий и излучавший физическую силу, он являл собой образец телесного здоровья. Его кулаки были как молоты, плечи подобны крепости, а рыжеватые волосы часто прилипали к потному лбу. И в то же время он был умен, сообразителен и лучше меня знал латынь. За час он с легкостью осваивал то, над чем я бился два. В Болонье я также узнал, что он был обжорой, любителем вина, приятелем проституток, гением притворной дружбы и ничто: ни вино, ни удары – не могло свалить это духовное лицо с ног. Лука мне сразу же понравился, но я не мог подружиться с ним во Флоренции из-за монастырских правил. А теперь я перехожу к рассказу о годах в Болонье.