склону, в кровь обдирая руки, уродуя давно не стриженные ногти.
– Руку, руку давай! – доносилось как сквозь вату. Николай сощурил глаза, всмотрелся – там наверху сидел на корточках старик и тянул ему широкую узловатую ладонь. Именно эта живая, подрагивающая ладонь и убедила Николая в том, что сон позади, что он выкарабкался из черного омута. И это было как открытие, он перестал рваться наверх, сразу ослабел, сполз на дно оврага и, уткнувшись лицом в землю, беззвучно зарыдал.
– Да ты чего? – неслось сверху. – Чего с тобой? Ну, погоди, я спущусь!
Николай не слышал слов. Истерический припадок был позади. И он уже забыл, как катался по земле несколько секунд назад. Все отступило перед одним – сон, до последней его фазы, был настолько явственным, что Николай уверился в нем, уверился в своем здоровье, в своей силе… И теперь, после того как он почувствовал себя, пусть ненадолго, пусть во сне, но все-таки человеком, возвращаться к своему обыденному состоянию было невыносимо! Почему, почему он не умер в этом сне?! За что он должен снова возвращаться в себя, в свое изношенное, истерзанное тело! Он рыдал и рвал руками траву. Растоптать, уничтожить все вокруг, взорвать этот мир! Весь! Но его сил не хватало даже на то, чтобы выбраться из оврага.
– Эй, дружок! Да ты здоров ли?
Николай почувствовал на своем плече тяжелую ладонь. Старик все-таки спустился вниз и теперь хотел помочь ему. Но Николай помощи ни от кого принимать не желал. Желание было одно – остаться в этом овраге навсегда. Умереть в нем.
– Уйди! – сквозь зубы бросил он старику и дернул плечом, стряхивая ладонь.
Но она даже не шелохнулась.
– Ух ты, горячий какой!
– Что вам от меня надо? – не выдержав, закричал в голос Николай, чувствуя бессильную, закипающую мутной пеной ярость.
– Ну-у, теперь точно вижу, перебрал парень. Я-то сомневался поначалу, а теперь… Я-то думал, вдруг приступ какой, падучая, к примеру. Ну да чего там, вставай!
Николай отвернулся, вцепился в траву.
– Подымайся-ка, нечего тут, пойдем. – Старик просунул руку под мышку Николаю и приподнял его. – Раз уж я к тебе слез сюда, так чего ж, бросать? Пошли!
Николай понял, что старик вредный, прилипучий, от такого не избавишься. Он поддался. Встал, оперся на плечо. В голове сильно гудело, но ноги ничего, ноги держали.
– Вот и молодец! – обрадовался старик. – Пошли-ка, посидим на скамеечке, отдохнешь. Совсем в себя придешь. Ох ты, дела!
Николай уперся и недоверчиво посмотрел на старика. Тот был пониже его, в соломенной шляпе и с короткими сивыми усами. На лацкане буклястого серого пиджака поблескивала медаль ветерана.
– Да ты не пугайся! Тут наверху лавочка есть, за деревьями. Посидишь проветришься…
– Там милиция, – хрипло выдохнул Николай и стал вырывать руку.
– Дурачочек! Да тебе самому надо к ним идти, там определят, направят лечиться…
Николай рванулся сильнее. В глазах его застыл испуг, ноги ослабли, стали разъезжаться в стороны.
– Да не ершись ты! Я ж тебя никуда силком тащить не собираюсь, дурачина. Пошли.
Они долго, оскальзываясь и опираясь временами о кочки, придерживаясь за жидкие кустики, выбирались наверх. Старик взмок, сдвинул шляпу на затылок. Он тяжело дышал, с присвистом, с надрывом.
– Садися!
Николай плюхнулся на скамейку, вытянул ноги. Его охватило полнейшее безразличие ко всему и прежде всего к себе. Зачем с ним возятся? Какой толк от этой возни? Как они не понимают сами!
– Вот и порядок. – Старик стер рукавом испарину, приободрился. – Что ж ты с собой делаешь? Ведь молодой еще! Небось, немногим за сорок перевалило?
– Тридцать шесть, – машинально ответил Николай.
Старик покачал головой, промолчал.
– Я пойду, – попытался встать Николай.
Но старик дернул его за рукав, и он не удержался на ногах – спинка скамьи больно ударила в спину.
– Ну куда ж ты пойдешь, куда!
Они просидели молча несколько минут. Николай чувствовал себя не в своей тарелке, но не мог ничего связного проговорить – и мысли и слова путались в голове, язык не слушался.
– Я вот уже седьмой год на пенсии, – начал старик, подергивая просмоленный ус, – не поверишь: шесть классов образования, всю жизнь формовщиком, а тут так увлекся книжками ни днем, ни ночью оторваться не могу. Гулять и то себя силком понуждаю. Всю сыновью библиотеку перечел, за внуковы книжки принимаюсь. Он большой уже у меня…
Николай согласно кивал, не вслушиваясь в слова. Его совершенно не интересовали ни сам старик, ни его увлечения, тем более какие-то книжки, внуки. Николай страдал, он жалел, что всю мелочь оставил Витюне и сейчас даже не на что сходить выпить кружку пива.
– … не поверишь – Достоевского, Федора Михалыча, от корки до корки все собрание осилил. Матерый мужичище был, надтреснутый, правда, с болью большой в сердце, но матерый…
Какой Достоевский? О каком Достоевском мог рассуждать этот старик с шестью классами! У Николая отчаянно ломило в висках. И размеренный неспешный голос сводил его с ума, забивая гвоздями в раскаленную голову каждое слово. Но он не мог собраться с силой и прервать рассказ своего «спасителя». Где же Витюня, где черти носят этого предателя?! Николай в бессилии заскрипел зубами, ударил кулаком по лавке.
– Ты чего? – испугался старик. – Ты не шебурши, брось! Он тут же успокоился, видя, что Николай не собирается ничего предпринимать, а сидит тихо. – Так он ведь как писал – наш человек душевный, понимающий человек наш, весь народ наш такой, у него и преступник, у народа-то, и пьяница пропащий, он прежде всего несчастный. Он, конечно, преступник, и наказан поделом, и пьяница, он тоже не в почете. Но нашего-то человека, народ наш, он за несчастных их считает, он не отказывается от них. Ты только встань на путь честный, будь пьяница, преступник, все тебе позабудется, коль увидят люди, что за ум взялся, все простят и еще теплее встретят… Как верно пишет, а! Только я еще скажу, от себя – терпение-то не бесконечно у людей, не надо его, терпение-то, испытывать.
Николай был готов встать и убежать. Но куда бежать, что делать – он не знал. Старик говорил ему то, что он хорошо понимал, о чем читал не раз, да и в самом народе слышал. Но почему-то именно эти негромкие, глуховатые стариковские слова звучали убедительнее, чем призывы самых красочных и пугающих плакатов.
– Я вот до войны-то, помню, по-другому было. Я тогда в деревне еще жил. Сейчас, как говорят, вся Русь-матушка испокон веку топит себя в питии хмельном, мол, обычай, то да се…