— Пусть он войдет! Пусть войдет! — радушно воскликнул батюшка и кинулся к дверям. — Входите, мистер Фиделио. У каждого свой вкус, и, по-моему, грешно разводить шесть капель полпинтой — это ведь будет уже не грог, а так, водица. Но если вам нравится, сделайте одолжение.
По темному лицу слуги промелькнула улыбка, но в следующее мгновение на нем снова была почтительная маска.
— Вы находитесь во власти некоторого заблуждения, сэр, если мне позволено будет так сказать. Меня зовут Амброз, и я имею честь быть камердинером сэра Чарльза Треджеллиса. А Фиделио — вот он, на подушке.
— Тьфу, да это пес! — с отвращением сказал батюшка. — Положите его у камина. И почему его надо поить коньяком, когда столько христиан не могут себе этого позволить?
— Ну что ты, Энсон! — сказала матушка, принимая из рук слуги подушку. — Передайте, пожалуйста, сэру Чарльзу, что его желание будет исполнено и что мы ждем его в любое угодное ему время.
Слуга мгновенно исчез, но через несколько минут вернулся с плоской коричневой корзинкой.
— Это закуска, сударыня, — сказал он. — Вы позволите мне накрыть на стол? Сэр Чарльз привык к определенным блюдам и пьет лишь некоторые вина, так что, когда мы едем в гости, мы берем их с собой.
Он раскрыл корзинку, и через минуту стол уже сверкал серебром и хрусталем и уставлен был всевозможными деликатесами. Амброз все делал так быстро, ловко и бесшумно, что покорил не только меня, но и батюшку.
— Если вы так же отважны, как и скоры на руку, из вас вышел бы отличный моряк, — сказал он. — Вам никогда не хотелось иметь честь служить своему отечеству?
— Я имею честь, сэр, служить сэру Чарльзу Треджеллису, и другого хозяина мне не надо, — ответил Амброз. — Теперь я доставлю из гостиницы несессер, и тогда все будет готово.
Он вернулся, неся под мышкой большую, отделанную серебром шкатулку, и сразу же вслед за ним появился и сам джентльмен, чей приезд вызвал весь этот переполох.
Когда дядя вошел в комнату, я первым делом заметил, что один глаз у него распух и был величиною с яблоко. При виде этого чудовищного блестящего глаза у меня перехватило дыхание. Но почти тотчас я разглядел, что он просто держит перед глазом круглое стеклышко и оно-то и увеличивает глаз. Он оглядел всех нас по очереди, потом очень изящно поклонился матушке и поцеловал ее в обе щеки.
— Разреши сделать тебе комплимент, дорогая Мэри, — сказал он удивительно приятным, мелодичным голосом. — Уверяю тебя, деревенский воздух сотворил с тобой истинное чудо, и я буду горд видеть мою красавицу сестру на Пэл-Мэл. Ваш слуга, сэр, — продолжал он, протягивая руку отцу. — Всего неделю назад я имел честь обедать с моим другом, лордом Сент-Винсентом, и воспользовался случаем упомянуть ваше имя. Смею вас заверить, сэр, что в адмиралтействе вас помнят, и, надеюсь, вы в скором времени ступите на ют вашего собственного семидесятичетырехпушечного корабля. А это, видно, и есть мой племянник?
Он дружески положил руки мне на плечи и оглядел меня с ног до головы.
— Сколько тебе лет, племянник? — спросил он.
— Семнадцать, сэр.
— Ты выглядишь старше. На вид тебе меньше восемнадцати не дашь. Он выглядит вполне сносно, Мэри, право же, вполне сносно. Он не умеет себя подать, ему не хватает tournure[10] — в нашем неуклюжем языке для этого нет слова. Но вид у него цветущий.
Дядя переступил порог нашего дома всего минуту назад, но уже успел поговорить с каждым из нас, причем сделал это так легко и изящно, что казалось, будто он знаком со всеми нами долгие годы. Теперь он стоял на коврике перед камином, между матушкой и отцом, и я мог его как следует разглядеть: очень крупный мужчина, широкоплечий, статный, с тонкой талией, широкими бедрами, стройными ногами и на редкость маленькими ступнями и руками. Лицо у него было бледное, красивое, выдающийся подбородок, резко очерченный нос, большие голубые, широко раскрытые глаза, в глубине которых все время плясали лукавые огоньки. На нем был темно-коричневый длиннополый сюртук с высоким, до самых ушей воротником; черные панталоны, шелковые чулки и очень маленькие остроконечные туфли, начищенные до такого блеска, что сверкали при малейшем движении; жилет черного бархата открывал взгляду вышитую манишку и высокий гладкий белый галстух, завязанный под самым подбородком, так что он держал голову очень высоко. Дядя стоял легко, непринужденно, заложив большой палец одной руки в прорезь жилета, а два пальца другой — в кармашек. Я глядел на него с гордостью: такой великолепный господин с такими уверенными манерами приходится мне кровной родней! И по глазам матушки, когда они обращались на него, я видел, что она чувствует то же, что и я.
Все это время Амброз стоял в дверях, точно бронзовое изваяние, держа в руках большую, оправленную в серебро шкатулку. Теперь он переступил порог.
— Прикажете отнести это в вашу спальню, сэр Чарльз? — спросил он.
— Ах, прошу прощения, сестра, — воскликнул дядя, — я столь старомоден, что у меня есть свои принципы. В наш развращенный век это анахронизм, я знаю! Один из моих принципов: во время путешествий всегда держать при себе мою batterie de toilette[11]. Никогда не забуду, какие муки я претерпел несколько лет назад из-за того, что забыл об этой предосторожности. Должен отдать справедливость Амброзу: это было еще до того, как он занялся моими делами. Мне пришлось два дня подряд надевать одни и те же манжеты. На третье утро слуга был так потрясен видом моих страданий, что разрыдался и принес пару манжет, которые он у меня украл.
Дядя рассказывал все это с печальным лицом, но в глазах у него плясали все те же лукавые огоньки. Он протянул батюшке раскрытую табакерку, а Амброз тем временем вышел из комнаты следом за матушкой.
— Если вы возьмете понюшку из моей табакерки, вы окажетесь сопричисленным к самому блестящему обществу.
— Неужели, сэр! — коротко ответил батюшка.
— Моя табакерка к вашим услугам, ведь вы мой свояк, и к твоим тоже, племянник, и я прошу тебя, возьми понюшку. Это знак самого искреннего моего благорасположения. Кроме здесь присутствующих, к ней допущены, пожалуй, всего четыре человека: принц, разумеется; потом мистер Питт; мосье Отто, французский посланник; и лорд Хоксбери. Правда, мне иногда кажется, что с лордом Хоксбери я поспешил.
— Весьма польщен, сэр, — сказал отец, подозрительно глядя на гостя из-под кустистых бровей: лицо у дяди серьезное, а в глазах бесенята, кто его знает, как следует отнестись к его словам.
— Женщина, сэр, может дарить любовь, — сказал дядя. — Мужчина — право пользоваться своей табакеркой. Ни то, ни другое нельзя предлагать кому попало. Это дурной тон, нет, хуже, это безнравственность. Как раз на днях у Ватье я положил на стол открытую табакерку, и вдруг какой-то ирландский епископ бесцеремонно запустил в нее пальцы. «Человек, — крикнул я, — мою табакерку замарали, уберите!» Епископ, разумеется, вовсе не желал меня оскорбить, но эти господа должны знать свое место.
— Епископ! — воскликнул батюшка. — Высоко берете, сэр.
— Да, сэр, — ответил дядя, — лучшей эпитафии на своей могиле я бы не желал.
Тут вошла матушка, и мы все направились к столу.
— Прости, что я привез с собой целую кладовую, Мэри, пусть это не покажется тебе неуважительным. Но я нахожусь под наблюдением Абернети и должен воздерживаться от ваших жирных сельских кушаний. Этот скаредный шотландец разрешает мне только немного белого вина и холодную птицу.
— Вот бы вам попасть на блокирующие суда, сэр, когда дует левантинец, сказал батюшка. — Одна солонина да червивые сухари, да иногда еще посыльное судно привезет ребра жесткого, как подошва, берберийского быка. Вот где вам была бы голодная диета, сэр.
Дядя сразу же принялся расспрашивать батюшку про флотскую службу, и все время, пока мы сидели за столом, отец рассказывал о Ниле, о блокаде Тулона и осаде Генуи — обо всем, что он видел и делал. И всякий раз, когда отец замолкал, подыскивая нужное слово, дядя тотчас ему подсказывал, так что трудно было понять, кто же из них осведомлен лучше.
— Нет, я почти ничего не читаю, — сказал дядя, когда батюшка с удивлением спросил, откуда ему все известно. — Стоит мне заглянуть в газету, и я сразу вижу: «Сэр Ч. Т. сделал то-то» или «Сэр Ч. Т. сказал то-то», — так что я совсем перестал просматривать газеты. Но к человеку моего положения все известия стекаются сами собой. Герцог Йоркский рассказывает мне утром о делах в армии, днем лорд Спенсер болтает со мной о флоте, а Дандес шепчет вечером мне на ушко, что произойдет на заседании кабинета министров, так что мне вовсе незачем читать «Таймс» или «Морнинг кроникл».
Тут он перешел к рассказам о лондонском высшем свете — он рассказывал батюшке о его начальниках из Адмиралтейства, а матушке — о городских красавицах и знатных дамах, которых он встречал на аристократических балах в залах Алмэка, и все это легким, беспечным тоном, так что никто не знал, то ли смеяться, то ли принимать все это всерьез. Ему, верно, льстило, что мы все трое с жадностью глотаем каждое его слово. Одних людей он ставил высоко, других пониже, но даже и не пытался скрыть свое глубокое убеждение, что один человек выше всех, что именно в сравнении с ним надо оценивать всех прочих, и человек этот — сэр Чарльз Треджеллис.