монашенка, говорил – племянница. Думаю, это верно, потому лицом схожа. Краса – жгет прямо. Повадилась это она в Царское ходить… И подглядел ее как-то Игнат. Для себя ли, для Папы наметил, доподлинно не знаю. Только раз девонька побывала в Софийском соборе, а оттуль уже не вернулась…
Ждал это Илиодорушка день, другой, третий… волноваться стал, мне про сие рассказал.
Не иначе, подумал я, как у наших пакостников. А Илиодорушке говорю: «Ты не горюй, девка вырастет».
Вот.
А он даже почернел весь. Изо рта пена бьет. «Что ты, – говорит, – мелешь. Она от срамоты помереть может. Очень уж гордая».
А я в смех…
Все гордые до первой кучи золота.
Вот.
А с ней такая вышла незадача: ее Игнат для себя приманил, встретил он ее у Петровнушки, гадать вздумала девонька, как увидал ее – точно ошалел… обожгла девка: глаза у нее так и обволакивают, а голос будто песня. Ох и красива девка. Приластился к ней Игнат, и видно, и ей по сердцу пришелся. Одна помеха – монастырь.
А он смеется. «Если надо, – говорит, – я монастырь руками снесу, золотом засыплю…».
Одним словом, то да се, пятое-десятое, завертелась девонька. И так парня закружила, что жениться решил, а пока что за сродственницу выдавал. У себя жить оставил.
И случись беда – повидал ее Папа… рот до ушей раскрыл…
«Откуль такая, почему не показал?»
Игнат впервые оскалился. «Душу, – говорит, – мою возьми, а ее не тронь».
Ну дней эдак через пяток приказал ей Папа цветы полить, ну и пощупал…
Мертвей мертвой кинулась к Игнатию Настюша… и слов нету, и слезы не идут.
«Вот, – говорит, – убей меня, а к нему не пойду, и еще помни: ежели приставать станет, горло перегрызу…»
Потемнел Игнатий, за сердце взяло, задумал девку пока что справадить… Только бы хоть на время спрятать. А назавтра Игнат ушел, а Папа заявился – и пошла потеха… На крик заявился Игнат, видит, девка корчится, а у Папы шрам во всю щеку. Кинулся меж них. Вырвал ее и обземь. Мертвую вынесли: «Вот, – сказал Папе, – ни мне, ни тебе…»
Да так на Папу поглядел, что тот в страхе убег.
Обо всем этом я узнал с вечеру.
А как пристал ко мне Илиодорушка: скажи, где Настюша?
Я ему в ответ: об ей не беспокойся в золоте купается… придет время, сама заявится.
А он: правду скажи, живая?
Жива и богата, говорю.
Я правду от него скрыл, потому видел, что в нем большой зверь сидит.
И вот, думал я, кабы знать, что он Игнату горло перегрызет, то я бы их стравил… А вдруг да на их пути. То-то же…
А Игнат, Мама его иначе звала, а какое ему настоящее имя, не знаю, только после этой истории он месяца два хворал. А как началась война, уйму денег дал и в ее имя госпиталь устроил. Смастерил через графиню Бобринскую54.
Ходоки
Было это в десятом году. Привез это Илиодорушка в Питер ходоков. Об земле хлопотали, и об том, чтоб от их казенку55 подалее. Уж очень большое пьянство пошло. Ну ладно, привез это он и поместил их в подворье.
А я уже знаю, ежели в подворье селются, значит паскуда… Настоящий крестьянин к монахам ни за что не пойдет.
Ну вот.
Заявился к ним доктор этот самый Дубр[овин]56 и давай петрушку ломать.
«Так, мол, и так, православные, не иначе, как испытание нам Господь посылает. В Думе такое творится – не иначе, что нехристи хотят Россию немцам отдать. Немецкую веру ввести у нас».
А мужички и спрашивают: «А как же святой Егорий (это я), почему он не действует?»
А там был брат этого доктора, или сородич какой, да и ляпни: «А Егорий, что ж, он у Цар[ицы] в полюбовниках, а она сама немка».
Я об этой брехне ничего не знал.
В ту пору вызвал меня Гермоген57 насчет автонимии Церкви, тогда Антоний Волынский58 таку музыку поднял59.
Приехал это. Прохожу через переднюю. Вижу, мужички толкаются. Я к ним: то да се, пятое-десятое. А один, пошустрей который, и говорит: «Г. Е., правду ли бают, что ты в полюбовниках у Цар[ицы]?»
«А откуль, – говорю, – такой слушок?»
«Да уж бают».
Все ж я добрался до конца. Через три дня этому доктору оглашенному и его сородичу дали коленом под жопу и запрет – в столицу не въезжать.
А холуи зашептались. Откуль? за что? такое наказание.
Не иначе как Гучков.
Мне газеты читают, а я в смех…
Ну и является ко мне Илиодорушка за него ходатаем.
А я у него пытаю: пошто ты сам за меня, а еще боле за Цар[ицу] не заступился?
А он ехидно так отвечает: «Мужички, – мол, – не понимают, что это ты от святости… а не от озорства».
«А ты, – говорю, – понимаешь?»
А он блеснул глазами, как ножом полоснул: «Не спрашивай, брат Григорий, не спрашивай».
Поглядел я на него и подумал: хоча и зовешь меня братом, а ты мне не брат, а лютый волк…
С этого разу стал я за ним приглядывать.
Закралась у меня мысля такая, что Илиодорушка меня выживает… стал за ним примечать.
Одначе, подумал я, Илиодорушка человек жадный: в нем злобу убить надо жирным куском. А тут проглядел, что он не столько жадный, сколь гордый. И ежели задумал что, до конца будет биться.
Задумал он царицынского губернатора слопать, стал его бунтами донимать. А тот жалобу за жалобой. Дошло до Папы60.
Вижу – дело плохо.
Вот говорю я ему: «Повезу тебя в Мраморный дворец, покажу Царям… ежели ты Папе пондравишься, все сделает».
Привез это его во дворец. Он службу повел. И такую проповедь про блудного сына сказал, что у Папы лицо перекосилось, а у Мамы слеза пошла… Ажно у меня холодок пошел61.
Придвинь, думаю, такого, он тебя, как мячик, откинет. Уж очень он мастер в Божественном слове, и глаз у него такой, что куда хошь за собой поведет.
Нет, думаю, такого близко подпускать не надо… Одначе, раз привел, надо вести до конца…
Папа яво отблагодарил, Мама тож… Одначе с меня глаз все время не сводила.
Потом Папа и говорит (он знает, что мне про Настюшку62 все ведомо): «Хорош Илиодорушка, да мне страшно с ним… будто он на меня злобу держит».
Я за это слово ухватился – думаю, пригодится.
И говорю Папе: