сам увидишь, — говорил он Турчанинову, как бы заранее подготавливая — Но широкая русская душа, хлебосол, весельчак. Душа-старик...
Смеясь, рассказывал, как обучали его в детстве грамоте.
Преподаванье закона божьего и русского языка было поручено местному священнику отцу Андрею. Для французского языка родители нашли гувернера, мосье Бонэ, из пленных наполеоновских солдат, неплохо прижившихся в холодной России. Ни тот, ни другой не докучали своему питомцу науками. Заметив, что юный князь начинает зевать и томиться, отец Андрей говорил: «Пока довольно», вставал, поправляя наперсный крест, из-за стола и прощался.
Что касается мосье Бонэ, он лишь зимой с грехом пополам обучал Илью своему предмету:. Летом, предоставляя княжичу полную свободу действий, француз брал ружьишко и спозаранку отправлялся на охоту — стрелять воробьев. Настреляв достаточно, относил на барскую кухню, где их для него жарили, а сам шел на село, в кабак.
Несмотря на римско-католическое свое вероисповедание, мосье Бонэ весьма почитал православные праздники. Однажды старый князь на продолжительное время уехал в саратовское именье. Было это накануне Покрова дня. Гуляя с Илюшей, мосье Бонэ заглянул на мельницу, к своему приятелю мельнику Акиму, и во время дружеской беседы спросил, большой ли праздник Покров, как считают русские. «Самый что ни на есть большой, — ответил Аким, подумав. — Потому — три дня полагается гулять перед праздником, три дня — на самый праздник да три дня — опосля».
Мосье Бонэ добросовестно пропьянствовал с Акимом все девять дней. Они в обнимку шатались по селу — бритенький, тщедушный, рыже-седой французик в сереньком фраке и дюжий, весь запудренный мукой, бородач мельник, шутя ворочавший пятипудовые кули, — и, не слушая друг друга, дурным голосом орали песни. Один дребезжал что-то про малютку Жаннет, а другой, забивая его, ревел: «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан...» Пройдя шагов десять, мельник останавливался и говорил, еле ворочая языком: «Хоша ты мусью, а веры нашей. Дай поцелую».
И целовались посреди улицы...
— А я тем временем ходил на голове. Можешь себе представить, какого балбеса привез мой родитель в кадетский корпус! — сверкая прекрасными зубами, со смехом закончил князь Илья.
И вот однажды к концу погожего дня, озаренные розовым закатным пламенем, показались вдали соломенные крыши большого села, в беспорядке раскинувшегося на склоне пологого оврага.
На одной стороне села из-за деревьев большого, сползавшего к пруду, старого парка виднелись колонны барского дома. На другой — зеленый куполок церкви с горящим, точно зажженная свечка, золотым крестом.
— Подгорное! — сказал Кильдей-Девлетов, всматриваясь.
И ткнул кулаком в ямщицкую спину:
— Давай!
— Родимы‑е, гра‑а‑абют! — завопил ямщик погибельным голосом, ослабив вожжи и крутя кнутом над головой.
Откуда только прыть взялась у лошадей! Гремя бубенцами, швыряя и подбрасывая на ухабах, тройка стремглав промчалась по широкой, еще не успевшей подсохнуть сельской улице, замелькали избы, плетни, березы. Завидев офицерские фуражки, встречные мужики останавливались и, стащив шапки, стояли с непокрытыми головами, бабы и девки кланялись в пояс.
Потом появились ворота с каменными львами, разъяренно разинувшими пасти. Тройка влетела в раскрытые ворота с железными решетками, под многоголосый собачий лай обогнала серую, пока еще не горящую цветами куртину посреди широкого двора и остановилась у подъезда большого белого дома с екатерининским портиком о шести колоннах. Две полукруглые застекленные галереи, охватывающие двор, соединяли главное здание с флигелями, где находились (как узнал после Турчанинов) — в одном — кухня и помещение для дворни, а в другом — комнаты для гостей. Окна верхнего этажа пылали отраженным пожаром заката.
Сбежавшиеся отовсюду породистые псы крутились под ногами лошадей, с остервененьем лаяли и рычали на вылезающих из тарантаса. Какие-то лица замелькали за стеклами окон, какие-то фигуры появились в дверях дома.
В просторном вестибюле офицеров окружила толпа плечистых гайдуков и ливрейных лакеев.
— Батюшка дома? — отрывисто спросил Кильдей-Девлетов, сбрасывая шинель кому-то на руки.
— Святители-угодники, сам князек молодой! — завопил, делая плачущее лицо, старый тонконогий лакей в белых, плохо натянутых чулках. Слезливо шмыгая носом, начал хватать у князя руки поцеловать. — Ваше сиятельство... Радость-то какая!.. Пожаловали наконец...
— Ну ладно, ладно, хватит! — нетерпеливо высвободил руку Кильдей-Девлетов, не узнавая старика, да и не собираясь его узнавать. — Раздевайся,Турчанинов. Идем.
В некотором изумлении Турчанинов остановился на пороге. Перед ним пустынно открылся большой, двусветный, довольно странного вида зал, весь пронизанный бьющими в полукруглые окна дымно-багряными прощальными лучами вечернего солнца. Не было здесь никакой мебели, только в глубине, на помосте, обитом алым сукном, точно два трона, симметрично стояли два ярко-красных кресла с высокими спинками, украшенными золотой бахромой. Третье такое же кресло помещалось ниже, на небольшом возвышении.
За креслами виднелись два больших портрета в золоченых рамах. Один изображал во весь рост мужчину средних лет. Густые черные волосы падают, курчавясь, на низкий лоб, как бы нахмурены черные сросшиеся брови, тяжело очерчен подбородок. На шее, под подбородком, сверкающий эмалью и золотом орден, из-под бархатного лацкана вицмундира высунулась большая серебряная звезда. На другом портрете — молодая миловидная женщина с покатыми алебастровыми плечами, в белом придворном атласном платье.
Несмотря на аляповатое письмо, все же крепостному художнику удалось передать выражение лиц: надменное, властное, жестокое — у мужчины и кроткое, робкое — у женщины.
— Каков тронный зал? — спросил Кильдей-Девлетов, непонятно хохотнув — то ли с некоторой гордостью, то ли с насмешкой над тем, что показывал. — Я тебе говорил, старик у меня чудак.
— А третье кресло, — это что, трон для тебя? — спросил Турчанинов.
Ответить князю не пришлось. Послышалась приближающаяся топотня, и в зале появилась толпа людей — старый князь с княгиней, за ними лакеи, горничные, приживалки, шутихи.
Поседевший и потолстевший, в распахнутом полосатом архалуке, под которым виднелась белоснежная сорочка голландского полотна, в расшитой шелками шапочке с толстой кистью, старый князь Кильдей-Девлетов сейчас мало напоминал свой портрет. И расплывшаяся, огрузневшая, в чепце с желтыми лентами, княгиня тоже ничего не имела общего с тихой красавицей в атласном платье.
Еще издали протягивая руки, задохнувшаяся от бега и от радости, она бросилась на шею к сыну, опередив мужа.
— Ильюша... Ильюша... — лепетала, плача и смеясь, и покрывала поцелуями припавшую к ее слабой, дрожащей руке черную голову с заросшей шеей.
Старый князь топтался около них.
—