Сейчас появились бирманский, арабский и другие виды социализма – не свой особый путь к нему, а свой особый самодельный социализм!
Обычно он представлен в своей стране правящей партией. А английская компартия не имеет в парламенте ни одного депутата. Социализм в Англии – что журавль в небе. Так разве синица лучше? Правда, для завоевания дружеских чувств самодельных "национальных" социализмов дилемма "ленинизм или сталинизм" большого значения не имеет, как и вся история полувека русской революции. Лишь бы мы снабжали их машинами, специалистами, а главное – оружием. Спору нет, дело это нужное. Но и слишком простое по сравнению с другим, значительно более важным делом – с утверждением образа Советской страны как примера, вдохновляющего пролетариат всех развитых стран.
На политику Сталина повлиял, вероятно, провал надежды на скорую победу пролетариата в передовых странах капитализма. Но и сама его политика, в свою очередь, еще дальше отодвинула эту победу (если не сделала ее невозможной вообще).
* * *
Наш объект занимал небольшую территорию. Вышки стояли близко, и мы слышали, как при смене часовых произносилась установленная формула: «Пост по охране врагов народа сдал», а следом – «Пост по охране врагов народа принял». Солдатам крепко вбивали в сознание, что мы им – заядлые враги.
Послали меня однажды помогать печнику, заключенному же, ремонтировать печь в служебном помещении. К нам приставили часового, симпатичного солдата лет двадцати. В помещении – только мы втроем.
Работаем час, другой. Солдат курит цыгарку за цыгаркой, угощает. Видно, хочет заговорить, да не решается. Шепчу печнику:
– Парень боится говорить с двумя зараз. Я отойду от тебя.
Отодвигаю свой ящик с раствором. Прикуриваю у солдата, он спрашивает, давно ли сижу, отвечаю. Он смелеет:
– А за что? Говорят, будто сажают ни за хрен. Неуж правда?
– Правда, – отвечаю, – сам сижу за это же самое…
И, наклоняясь над ящиком с раствором, начинаю вполголоса рассказывать. Но как довести до него суть моего дела? Не так-то это просто.
– Дали второй срок за дело, по которому отсидел уже без вины один срок. А вот товарищ, – показываю на печника, – сидит за то, что попал в окружение. Был солдатом, как ты. Спроси сам.
Конвоир идет с кисетом к печнику, и заводит с ним тихий разговор, все время оглядываясь. Я становлюсь у двери на карауле. Завидев кого-то издали, подаю знак. Солдат выпрямляется, делает строгое лицо, как положено на посту по охране врагов народа. Верит ли он нам? Можем ли мы за пятнадцать-двадцать минут разуверить его в том, что вколачивается в мозги изо дня в день: перед тобою – враги? И когда еще удастся ему тайком от начальства (и от товарищей!) поговорить с нами? Но одно уже то, что он хочет знать правду, и готов рисковать ради этого, свидетельствует о переменах в душе народа. Чем больше лагерей, тем больше постов охраны, чем больше тайн, требующих сокрытия и обмана, тем упорнее сомнение: за дело ли сажают?
Соприкосновение с лагерем возбудило сомнение в каждой не закоснелой душе. Впервые в жизни девушки-практикантки (по неизвестным причинам юношей к нам не присылали) сталкивались с людьми, о которых печать и радио всегда отзывались с ненавистью и злобой – и было заметно, что червь сомнения уже поселился в их душах. Но откровенности все боялись, друг другу никто не доверял.
В нашей лаборатории работала юная практикантка. Не красавица, но умница, обаятельная и добрая. А рядом работал заключенный, совсем зеленый литовский юноша с улыбкой младенца, но ростом с телеграфный столб. Обменяются десятком деловых слов за день и разойдутся: она – за зону, к маме, он – в зону, к начальнику. Наивный парень написал письмо, излив душу, и незаметно сунул ей в руку. Наивная девочка прочла, испугалась, но не пошла доносить, как того требовали правила, а изорвала письмо и бросила его в корзину для бумаг. Ее старшая и давно потерявшая наивность подруга подобрала клочки и отнесла – из чисто дружеских чувств! – в спецчасть. Через полчаса наш Ромео собирался с вещами. Ему дали карцер, а потом куда-то угнали.
А девушку пошли протирать с песочком, как тогда выражались, по служебной и комсомольской линии. Не за то ли, что своим видом она будила в каждом добро и веру в человека? Она не умела кокетничать, она и писем мальчиковых прятать не умела. Никакого повода юному заключенному она не дала, кроме одного: глядя на ее милое, открытое, курносенькое личико, верилось, что есть на свете человечность.
Несколько дней наша практикантка не появлялась: ее прорабатывали. Но переработать, как видно, не сумели. Войдя в лабораторию, похудевшая и с черными кругами под глазами, она громко сказала:
– Здравствуйте, товарищи!
В комнате как раз находились одни заключенные, которых разрешалось называть по имени-отчеству, но товарищами – ни в коем случае.
Незадачливого Ромео я встретил в Воркуте, куда мы вскоре попали все. Заключенные давно поняли, что шарашкина фабрика висит на волоске. Черная магия неминуемо должна была лопнуть – и лопнула. Такова конечная судьба всякой туфты, от малой до самой грандиозной. Утром 31 декабря нас подняли, как на работу, а на поверке неожиданно объявили: собираться с вещами. Несколько человек оставались.
Нас собрали в этап молниеносно, но разрешили отлучиться в рабочую зону, чтобы сдать инструменты. Я зашел в соседний с инструменталкой отдел, где работала практикантка. Я кратко объяснил ей: уезжаю – меня уезжают. Она смотрела широко раскрытыми от страха глазами – только теперь дошло до нее, что значит быть человеко-вещью, которую в любой миг могут швырнуть в неизвестность.
– Прощайте, – сказал я, – не поминайте лихом.
В нарушение всех инструкций девочка встала со своего места, подошла ко мне и, подав холодную, как лед руку, прошептала:
– Какой ужас, боже мой!
Рукопожатие знаменитости лестно, всем хочется удостоиться. Но трепетная ручонка этой девочки, имени которой я не помню, мне дороже.
Дожидаясь голубя-ворона, мы спешно готовились к грядущей неизвестности – главным образом, к обыскам: запихивали в узлы свое тряпье и бросали в печку тетради – многие из нас писали, благо здесь удавалось хранить, главным образом, в рабочей зоне. Но в этапе будут искать тщательно. Через полчаса мы катили, плотно упакованные в голубой автобус с белыми занавесками на фальшивых окнах. Нас свозили в Бутырки.
Сколько же этапов было от Москвы до Магадана? Вероятно, не один новый Лермонтов пал на этом пути, не успев бросить в лицо негодяям свой "железный стих, облитый горечью и злостью". Я помню Мишу Лоскутова, талантливого, многообещающего писателя. Он погиб совсем молодым. Все, что он успел написать – это вылившаяся в виде прозаического повествования поэзия честного сердца. Он никогда не говорил о себе – но все, что он писал, читалось, как лирика. Он раскрывал всего себя, не произнося слова "я".
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});