Джельсомина затрепетала, но подняла на него глаза и улыбнулась, как ребенок, улыбающийся сквозь слезы в ответ на ласковый взгляд матери. Якопо, потрясенный, вздрогнул так, что удивленный монах услыхал, как звякнули его цепи.
— Довольно, — сказал браво, делая страшное усилие, чтобы овладеть собой. — Джельсомина, ты услышишь мою исповедь. Ты долго владела одной моей тайной, теперь я открою тебе и все остальные.
Падре, пусть она поверит самым ужасным слухам обо мне, — с горечью сковал Якопо, — тогда она научится ненавидеть даже память обо мне.
— И про Антонио? — в ужасе воскликнула Джельсомина. — Карло, Карло! Что сделал тебе этот старый рыбак и как ты мог убить его?
— Антонио? — отозвался монах. — Разве тебя обвиняют в его убийстве, сын мой?
— Именно за это преступление я и приговорен к смерти.
Кармелит упал на табурет и замер; только взгляд его, полный ужаса, переходил с невозмутимого лица Якопо на его дрожащую подругу. Мало-помалу истинное положение вещей стало для него проясняться.
— Это какая-то страшная ошибка! — прошептал монах. — Я поспешу к судьям и раскрою им глаза.
Узник спокойно улыбнулся и жестом остановил пылкого и наивного кармелита.
— Это бесполезно, — сказал он. — Совету Трех угодно судить меня за эту смерть.
— Тогда ты умрешь безвинно! Я свидетель, что его убил не ты.
— Падре! — воскликнула Джельсомина. — О падре! Повторите ваши слова… скажите, что Карло не мог поступить так жестоко!
— В этом преступлении он, во всяком случае, невиновен.
— Джельсомина! — сказал Якопо, не в силах более терпеть и стараясь протянуть к ней руки. — Во всех остальных я тоже неповинен!
Крик безумной радости вырвался из груди девушки, и в следующее мгновение она без чувств упала на грудь своего возлюбленного.
Теперь мы опустим занавес над этой сценой и поднимем его лишь час спустя. В ту минуту все, кто находился в камере, собрались на ее середине, и лампа тускло освещала их лица, наложив на них глубокие тени и резко подчеркивая их выразительность. Кармелит сидел на табурете, а Якопо и Джельсомина стояли возле него на коленях. Якопо говорил с жаром, а остальные ловили каждое его слово не из любопытства, а от всей души желая убедиться в его невиновности.
— Я вам уже говорил, падре, — продолжал Якопо, — что ложное обвинение в контрабанде навлекло на моего несчастного отца гнев сената, и старик долгое время томился в одной из этих проклятых камер, а мы все думали, что он находится в ссылке на далеком острове. Наконец нам удалось привести убедительные доказательства несправедливости приговора сената. Но боюсь, люди, считающие, что призваны править на земле, не любят сознаваться в своих промахах, потому что это могло бы опорочить всю систему их правления. Сенат так долго медлил с признанием своей ошибки… так долго, что моя бедная мать не выдержала и умерла от горя! Моя сестра, ровесница Джельсомины, скоро последовала за матерью, потому что единственное доказательство, представленное сенатом, когда от него потребовали таковых, было лишь подозрение, что в преступлении, за которое пострадал мой несчастный отец, был виновен один рыбак, искавший ее любви.
— И они отказались восстановить справедливость? — воскликнул кармелит.
— Для этого следовало признать, что им свойственно ошибаться, падре. Но тогда была бы задета репутация многих знатных патрициев, а мне кажется, мораль сенаторов отличается от общечеловеческой тем, что эти люди ставят политику выше справедливости.
— Возможно, ты и прав, сын мой, ибо, если государство построено на ложных принципах, его интересы могут поддерживаться лишь порочными методами.
— После долгих лет просьб и обещаний с меня наконец взяли торжественную клятву сохранять тайну, и я был допущен в камеру отца. Какое это было счастье помогать ему, слышать его голос, получать его благословение! Джельсомина была тогда еще совсем юной девушкой. Я не догадывался о причине, по которой сенаторы позволили мне навещать отца при ее помощи, и лишь позднее стал кое-что понимать. Убедившись, что я полностью в их власти, они вынудили меня сделать ту роковую ошибку, которая разрушила все мои надежды и довела меня теперь до этого ужасного положения.
— Ты доказал свою невиновность, сын мой!
— Да, я не проливал крови, падре, но я виноват в том, что потворствовал их низким делам. Не стану утомлять вас рассказами о том, каким образом действовали они, чтобы поработить мою душу. Я поклялся некоторое время служить сенату в качестве тайного агента. За это мне обещали выпустить отца на свободу! Ии не удалось бы восторжествовать надо мной, не будь я свидетелем бесконечных страданий того, кто дал мне жизнь и единственного, кто еще оставался у меня на всем свете. Видеть его муки было выше моих сил… Мне нашептывали о всевозможных пытках, мне показывали картины, где изображались умирающие мученики, чтобы я имел представление о том, какие страдания ждут осужденных! В ту пору в городе часто происходили убийства, требовалось вмешательство полиции… словом, падре, я позволил им распускать обо мне всякие слухи, чтобы отвлечь внимание горожан от действий сената. Что и говорить, человек, согласившийся отдать свое имя на позор, скоро действительно заслужит его!
— Для чего же понадобилась такая презренная клевета?
— Ко мне, падре, обращались как к наемному убийце, а мои сообщения об этом были полезны сенату. Но я спас жизнь нескольким людям, и это хоть немного утешает меня в моей ошибке или преступлении.
— Я понял тебя, Якопо; мне говорили, что в Венеции не стеснялись пользоваться таким образом услугами людей смелого и пылкого нрава. Но неужели такие злодеяния могут прикрываться именем Святого Марка?
— Да, падре, и еще многое! У меня были и другие обязанности, связанные с сенатом. Горожане удивлялись, что я разгуливаю на свободе, а наиболее злобные и мстительные пытались воспользоваться моими услугами. Когда слухи эти слишком возмущали народ, Совет Трех всегда умел отвлечь его гнев на другое; когда же народ успокаивался более, чем это было нужно сенату, он снова раздувал недовольство. Короче говоря, три долгих года я вел жизнь отверженного, и силы мне давала надежда освободить отца и любовь этой наивной девушки.