Тюрберт принял самовар. Теперь подпоручик лежал на краю крыши и отчетливо видел платформу, заставленную ящиками и орудиями. Один из ящиков горел, ветер раздувал пламя, и искры летели во все стороны. Вокруг него суетились солдаты, шинелями, шапками, а то и просто руками сбивая огонь. Он исчезал, из-под толстых досок шел густой белый дым, а потом вновь летели искры и вырывались языки пламени: ветер начинал пожар заново.
Гусев уже спустился на платформу. Он стоял на вагонных буферах, широко расставив ноги. Сзади его в обхват держал артиллерист в раздутой колоколом и прожженной во многих местах рубахе. Унтер тянул вверх руки и надсадно кричал:
— Кидай самовар! Самовар, говорю, кидай! Кидай, поймаю!
Тюрберт изловчился и, раскачав самовар, выпустил. Гусев ловко поймал его за горячие бока, перехватил и уже за ручки потащил к горящему ящику, а солдат перелез на его место, чтобы помочь подпоручику спуститься на платформу.
Вскоре с огнем и искрами было покончено. Пламя залили водой, обгоревшие места укутали шинелями; довольные солдаты сидели вокруг ящика, еще не чувствуя холода на пронизывающем ветру.
— Ну, теперя, ребята, все. Задохся он.
— Вода — первое дело.
— А я думал — не поспеем. Пра слово, думал — взорвет!
— Слава богу, обошлось. Слава богу!
Тюрберт дул на ошпаренные ладони, морщился. Возбуждение его еще не улеглось, холода он пока тоже не чувствовал и даже не запахивал мундир. Гусев принес шинель, набросил ему на плечи.
— Укройся, ваше благородие. Застынешь.
— Мерзавцы, — беззлобно сказал подпоручик. — Как все это случилось?
— Должно, искра. С паровоза. Ишь как он разошелся, что твой самовар.
— Усиль караул, Гусев. На станции набери воды в ведра, вели дневальным ящики поливать.
— Слушаюсь, ваше благородие. — Унтер добродушно улыбнулся. — Что, руки ошпарил? Дуй сильней, до свадьбы заживет.
— Нет, Гусев, ошибаешься, как раз до свадьбы-то и не заживет, — весело сказал Тюрберт. — Свадьба у меня через десять дней, вот какая история. Эй, ребята, слазайте кто-нибудь на классный вагон да майора снимите, а то он там до самых Плоешт на карачках просидит.
2
— Как проехать к господам Совримовичам?
— Чого? — переспросила классическая свитка с вислыми запорожскими усами. — Мабуть, вам до пана Андрия Совримовича? Так его же нету. Он же вже вбитый.
— Да в Климовичи ему, в Климовичи, — поспешно вмешалась дородная запорожцева жинка. — То на Климовичи вам, верст семь або десять.
— Довезешь?
— Ни, не повезу, — сказал запорожец. — То ж в Климовичи, а мне не в Климовичи.
Отвиновский не умел уговаривать. Отказ он всегда воспринимал в его окончательной форме и поэтому тут же повернулся спиной к запорожцу.
— Та куда ж вы, пане милостивый? — расстроилась добрая баба. — То ж мы не в Климовичи, а ось та бричка, так та в Климовичи.
— И она не в Климовичи, — упрямо не согласился запорожец.
— Да чого же не в Климовичи, когда зараз в Климовичи? И кони те из Климовичей, бо у их сроду овса доброго не было.
— То у нас овса сроду не было, а у их…
Отвиновский уже шагал через разъезженную площадь к одинокой бричке, запряженной парой поджарых коней. Вечерело, накрапывал дождь, и вокруг не было ни души. Но бричка стояла возле питейного заведения, и Отвиновский не сомневался, что рано или поздно владелец ее отыщется.
Владельцем оказался угрюмый верзила, заросший по самые брови бурой, сроду не чесанной шерстью. Он потребовал полтину вперед, тут же торопливо выпил еще и взгромоздился на передок.
— Но, халявы!..
Заморенные кони тащились с убийственной неторопливостью, бричку трясло, и Отвиновский, сунув саквояж под сено, шел по обочине. Однако вскоре началась такая черноземная грязь, что пришлось-таки пристроиться позади пропахшего всеми кабацкими запахами необъятного кожуха возницы.
— Кто в именье живет?
— Чого?
— Кто, говорю, у Совримовичей сейчас?
— Люди.
— Какие люди? — не понял Отвиновский.
— А уси — люди. И чоловики — люди и жонки — люди.
— И много их там?
— Кого?
— Да людей, кого же еще?
— А кто их знае. — Возница гулко икнул. — Хороша горилка у шинкаря. С духом. А у их горилки немае.
— У кого?
— Та у их, у жонок. — Верзила передернул вожжами. — Но, халявы! Пан на войне загинул, зачем им теперь горилка?
— Значит, одни женщины остались?
— Чого?
— В именье, говорю, одни женщины теперь?
— Не, двое их. Стара да паненка. А горилки немае. И горилки немае, и радости немае. Чорно.
— Чорно, — вздохнув, повторил Отвиновский.
— Как в печи нетопленной. — Возница сокрушенно покачал головой. — Был пан — так и печь топилась, нет пана — так и хлиб с водой. Коли усих чоловиков побьют, то и уси печи погаснут.
Отвиновский промолчал. Он еще в отрочестве взял в руки оружие и с той поры убивал и делал все, чтобы не убили его самого, но никогда еще война, ставшая судьбой, не обнажалась перед ним столь ясно и беспощадно, как обнажилась она в корявых словах подвыпившего верзилы. «Значит, когда гибнет человек, в его доме гаснет огонь, — думал он. — Как просто все: смерть — и потухший очаг. И нет тепла в доме. И женщины молча сидят у остывшего пепла и жуют хлеб, запивая холодной водой. И может быть, совсем не от бедности, а оттого, что не для кого более готовить обед. Сколько же мы потушили очагов и сколько еще потушим…»
Он распрощался с возницей у старых, с облупившейся штукатуркой кирпичных столбов, ворота с которых были давно сняты, и по заросшей дороге пошел через запущенный сад. Дорога вывела его к одноэтажному, несуразно длинному дому с двумя крылами; было уже темно, но во всем доме только в двух окнах горел свет. Он остановился у крыльца, долго вытирал ноги, ожидая, что кто-нибудь пробежит по двору, выйдет, окликнет его, что хотя бы залает собака, но вокруг было тихо, сыро и печально. Он вздохнул, старательно отряхнул макинтош от дождевых брызг и постучал в дверь.
Открыла чернявая толстая женщина в переднике, испачканном мукой: то ли кухарка, то ли прислуга за все. Он представился, спросил госпожу Совримович, но баба смотрела настороженно и молчала.
— Кто там, Тарасовна? — спросил женский голос, показавшийся ему усталым и безразличным.
— Да вас спрашивают.
— Так впусти.
— Да не бачила я их прежде.
— Проведи в комнату, пусть обождут.
Кухарка нехотя посторонилась. Отвиновский мимо нее протиснулся в переднюю, снял макинтош и шляпу, повесил их куда указали, и прошел в маленькую комнату, заставленную старой и случайной мебелью. Дверь за ним закрылась, и он остался один, не зная, куда сесть и следует ли вообще садиться. Впрочем, скоро открылась другая дверь, и в комнату вошла пожилая рыхлая дама с седыми волосами, густыми, еще черными бровями и заметными усиками. Отвиновский поклонился и назвал себя.
— Я друг вашего сына.
— Мой сын погиб, сударь, — строго сказала барыня. — Однако же садитесь.
— Он погиб у меня на руках, — сказал Отвиновский, садясь на подозрительно зашатавшийся стул. — Я дал ему слово повидать вас и рассказать…
Он замолчал, заметив, что госпожа Совримович со странным ужасом смотрит на него. Увидел, как жалко дрожат болезненные мешки под круглыми темными глазами, как судорожно дергаются губы, и торопливо повторил:
— Да, да, он умер у меня на руках…
— Оля! — вдруг громко крикнула барыня. — Оля, поди же сюда, поди! У нас друг Андрюши, он видел, как погиб, как погиб… Собственными глазами!..
Потом, вспоминая это мгновение, Отвиновский всегда связывал его с шорохом, а не стуком, словно Оля летела к нему, шурша крыльями, а не стучала каблучками по истертому полу. Она и вправду влетела: развевающийся подол еще оставался в другой комнате, а сама Оля уже стояла перед ним.
Совримович называл ее красавицей и успел признаться, что был влюблен. Как все влюбленные, он преувеличивал красоту той, о которой мечтал: красивыми у Оли были одни глаза — черные, глубокие, в пол-лица. Перед Отвиновским стояла очень живая, вероятно, смешливая и стремительная барышня с детской грудью, длинной нежной шеей и нервными худыми руками, которые она сплела пальцами и так стиснула, что суставы стали совсем белыми.
— Вы друг Андрея?
Взгляды их столкнулись, и она замолчала. Не в замешательстве, ибо для него не было никаких резонов, а по той таинственной причине, по которой зачастую мужчина и женщина, лишь однажды заглянув друг другу в глаза и еще не будучи знакомы, без всяких размышлений и доводов рассудка узнают того, кого неосознанно ждали всю жизнь. Узнают судьбу свою и общую, уже неотделимую от своей, уже единую для двух сердец, и оба эти сердца в такое мгновение начинают биться согласно и восторженно. И поэтому молодые люди продолжали молча смотреть друг на друга. Оля первой опустила глаза и, покраснев, спросила:
— Значит, вы с ним вместе были там? В Сербии?