— Ты умный, Ваня, — ответил он сладким говорком, — только напрасно тревожишься: жила у меня, брат, особенная, русская, все выдержит.
— Надоел ты мне со своей Русью! — крикнул я.
— Ну, вот, вот. Опять меня бранишь. А я этого боюсь, бранью человека можно в гроб вогнать. Все называешь меня «ой ты гой еси, добрый молодец»: за что, Ваня?
— За то, что не щеголяй в лаковых голенищах, в шелковых жаровых косоворотках с малиновыми поясками, да в поддевочках, не наряжайся под народника вместе с Горьким, Андреевым и Скитальцем, не снимайся с ними в обнимку в разудало-задумчивых позах, — помни, кто ты и кто они.
— А кто ж я такой? Чем от них отличаюсь?
— Тем, что, например, Горький и Андреев очень способные люди, а радости, очарования, которое дает только талант, гений, от них ни на грош.
— А от меня?
— Ты Лазаря-то не пой, отлично знаешь, что я хочу сказать. Им до тебя как до звезды небесной далеко.
— Пьяные, Ваня, склонны иногда под видом брани льстить.
— И то правда, — сказал я, смеясь. — А ты все-таки замолчи и запахнись.
— Ну, ин, будь по-твоему…
И вдруг так рявкнул, что лошадь рванула и понесла еще пуще:
— У Карла есть враги!
В Москве существовал тогда литературный кружок «Среда», собиравшийся каждую неделю в доме писателя Телешова, богатого и радушного человека. Там мы читали друг другу свои писания, критиковали их, ужинали. Шаляпин был у нас нередким гостем, слушал наши чтения, — хотя терпеть не мог слушать, — иногда садился за рояль и, сам себе аккомпанируя, пел — то народные русские песни, то французские шансонетки, то «Блоху», то «Марсельезу», то «Дубинушку» — и все так, что дух захватывало и от несравненной прелести и от силы его голоса.
Раз, приехав на «Среду», он тотчас же сказал:
— Братцы, петь хочу!
Вызвал по телефону Рахманинова и ему сказал то же:
— Петь до смерти хочется. Возьми лихача и немедля приезжай. Будем петь всю ночь.
И, когда Рахманинов приехал, не дал ему даже напиться чаю. Это было в самый разгар его славы, его блеска, и легко себе представить, что это за вечер был — соединение Шаляпина и Рахманинова. Шаляпин пел в тот вечер так, что даже сам сказал:
— Это вам не Большой театр. Меня не там надо слушать, а вот на таких вечерах, рядом с Сережей.
Так пел он однажды и у нас в гостях, на Капри, в гостинице «Квисисана», где мы с женой жили три зимы подряд. Мы дали обед в честь его приезда, пригласили Горького и еще кое-кого из каприйской русской колонии. После обеда Шаляпин вдруг вызвался петь (хотя делал это редко, любил говорить: «Бесплатно только птички поют!»). И опять вышел совершенно удивительный вечер. В столовой и во всех салонах гостиницы столпились все жившие в ней и множество каприйцев, слушали с горящими глазами, затаив дыхание… Когда, с год тому назад, я как-то завтракал у него в Париже, он сам вспомнил этот вечер:
— Помнишь, Ванюша, как я пел у тебя на Капри?
Потом завел граммофон, стал ставить напетые им в прежние годы пластинки и слушал самого себя со слезами на глазах, бормоча:
— Неплохо пел! Дай Бог так-то всякому!
Я нездоров, не выхожу из дому. Мысленно кланяюсь ему на его смертном ложе, целую его последним целованием.
Париж, 15-IV-38.
О Шаляпине*
Шаляпин, Чехов и «верблюды».
В Москве когда-то говорили, что Шаляпин дружит с писателями в пику Собинову, который соперничал с ним голосом: говорили, что тяга Шаляпина к писателям объясняется вовсе не его любовью к литературе, а желанием слыть не только знаменитым певцом, но и «передовым человеком», идейным, общественным, — пусть, мол, сходит с ума от Собинова та публика, которая во все времена и всюду сходила и будет сходить с ума от теноров. Думаю, что Шаляпина тянуло к нам вполне бескорыстно. Помню, например, как горячо хотел он познакомиться с Чеховым, сколько раз говорил мне об этом. Я наконец спросил:
— Да за чем же дело стало?
— Да за тем, — отвечал он, — что Чехов нигде не показывается, что все нет случая представиться ему.
— Помилуй, какой для этого нужен случай! Возьми извозчика и поезжай.
— Но я вовсе не желаю показаться ему нахалом! А кроме того, я знаю, что я так оробею перед ним, что покажусь еще и совершенным дураком.
— Ну, полно, это ты сейчас дурака валяешь.
— Бог свидетель, нисколько не валяю. Вот если б ты свез меня как-нибудь к нему…
Я не замедлил сделать это и убедился, что все было правда: войдя к Чехову, он покраснел до ушей, стал что-то бормотать… А вышел от него в полном восторге:
— Ты не поверишь, как я счастлив, что наконец узнал его, и как очарован им! Вот это человек! Теперь на всех прочих буду смотреть как на верблюдов.
— Спасибо, — сказал я, смеясь. Он захохотал на всю улицу.
Есть знаменитая фотографическая карточка, — знаменитая потому, что она, в виде открытки, разошлась в свое время в сотнях тысячах экземпляров, — та, на которой сняты Андреев, Горький, Шаляпин, Скиталец, Чириков, Телешов и я. Мы сошлись однажды на завтрак в московском немецком ресторане «Альпийская роза», завтракали долго и весело и вдруг решили ехать сниматься. Тут мы со Скитальцем сперва немножко поругались. Я сказал:
— Опять сниматься! Все снимаемся! Сплошная собачья свадьба.
Скиталец обиделся:
— Почему же это свадьба, да еще собачья? — ответил он своим грубо-наигранным басом. — Я, например, собакой себя никак не считаю, не знаю, как другие.
— А как же это назвать иначе? — сказа я ему. — Идет у нас сплошной пир, праздник. По вашим же собственным словам, «народ пухнет с голоду», Россия гибнет, в ней «всякие напасти, внизу власть тьмы, а наверху тьма власти», над ней, «гордо реет буревестник, черной молнии подобный», а что в Москве, Петербурге? День и ночь праздник, всероссийское событие за событием: новый сборник «Знания», новая пьеса Гамсуна, премьера в Художественном театре, премьера в Большом театре, курсистки падают в обморок при виде Станиславского и Качалова и всех ваших милостей, лихачи мчатся к Яру и в Стрельну…
Некто прозвал себя в мире скитальцем И по трактирам скитался действительно…
Дело грозило перейти в крупную ссору, но тут поднялся общий смех. Шаляпин закричал:
— Браво, правильно! А все-таки айда, братцы, увековечивать собачью свадьбу! Снимаемся мы, правда, частенько, да надо же что-нибудь потомству оставить после себя. А то пел, пел человек, а помер и крышка ему.
— Да, — подхватил Горький, — писал, писал — и околел.
— Как например я, — сумрачно сказал Андреев. — Околею в первую голову.
Он это постоянно говорил, все жаловался на сердце, на ужасные головные боли. И пророчество его, увы, оправдалось.
Все считали Шаляпина очень левым, даже революционером, ревели от восторга, когда он пел «Марсельезу» в конце «Двух гренадеров» или «Блоху», в которой тоже усматривали нечто революционное, сатанинское, издевательское над королями:
Жил был король когда-то, При нем блоха жила…
И вот, что же вдруг случилось? Сатана стал на колени перед королем, — по всей России прокатился умопомрачительный слух: Шаляпин стал на колени перед царем! Толкам об этом, возмущению Шаляпиным не было конца-краю; Амфитеатров был так возмущен, что возвратил Шаляпину его фотографическую карточку с дружеской надписью. И сколько раз потом оправдывался бедный Шаляпин в этом своем прегрешении! А какое же было прегрешение?
— Как же мне было не стать на колени? — говорил он. — Был бенефис императорского оперного хора, вот хор и решил обратиться на высочайшее имя с просьбой о прибавке жалованья, которое было просто нищенским, воспользоваться присутствием царя на спектакле и стать перед ним на колени. И обратился и стал. И что же мне, тоже певшему среди хора, было делать? Я никак не ожидал этого коленопреклонения, как вдруг вижу: весь хор точно косой скосило на сцене, — весь он оказался на коленях, протягивая руки к царской ложе! Что же мне было делать? Одному торчать над всем хором телеграфным столбом? Ведь это же был бы форменный скандал!
В России я видел его в последний раз в начале апреля 1917 года, в дни, когда уже приехал в Петербург Ленин, встреченный оркестром музыки на Финляндском вокзале, когда он тотчас же внедрился в особняк Кшесинской. Я в эти дни тоже был в Петербурге и вместе с Шаляпиным получил приглашение от Горького присутствовать на торжественном сборище в Михайловском театре, где Горький должен был держать речь по поводу учреждения им какой-то «Академии свободных наук». Не понимаю почему, мы с Шаляпиным явились на это во всех смыслах нелепое сборище. Горький держал свою речь весьма долго и высокопарно и затем объявил:
— Товарищи, среди нас Шаляпин и Бунин! Предлагаю их приветствовать!
Зал стал бешено аплодировать, стучать ногами и вызывать нас. Мы скрылись за кулисы, как вдруг кто-то прибежал вслед за нами, говоря, что зал требует, чтобы Шаляпин пел. Выходило так, что Шаляпину опять надо было «становиться на колени». Но он очень решительно сказал прибежавшему: