Крамли на противоположном конце комнаты поднял брови и посмотрел на меня. Господи! А я-то думал, что изобрел что-то новое, когда поселился и стал писать в гринтаунском доме моей бабушки!
– Даже такое место, – прошептала Эмили Слоун, – как собор Парижской Богоматери. Спальный мешок. Высоко-высоко над Парижем. Просыпался с восходом солнца. Безумец? Нет. Он смеялся. Заставлял вас смеяться. Не был безумен… это потом, позже…
Она погрузилась в молчание.
Это длилось долго, и мы уже думали, что Эмили утонула в нем навеки.
Но тут я снова тихо ударил в колокол, и она, опустив голову на грудь, посмотрела на узор, вывязываемый ее пальцами, и вновь подобрала невидимую нить.
– Позже… действительно… безумен. Я вышла замуж за Слоуна. Бросила работу секретарши. Никогда себе не простила. Он по-прежнему играл в большие игрушки… сказал, что все еще любит меня. И вот в ту ночь… авария. Это. Это. Это случилось. И я… умерла.
Долгую минуту мы с Крамли ждали. Одна из свечей погасла.
– Знаете, он иногда приходит, – сказала наконец Эмили под замирающее потрескивание мерцающих и гаснущих свечей.
– Он? – осмелился прошептать я.
– Да. О, два… три… раза… в год.
«Знаешь ли ты, сколько лет прошло с тех пор?» – подумал я.
– Он меня забирает с собой, забирает с собой, – вздохнула она.
– Вы разговариваете? – шепотом спросил я.
– Он говорит. Я только смеюсь. Он говорит… Он говорит, что…
– Что?
– Что даже спустя все эти годы любит меня.
– А вы?
– Ничего. Это неправда. Я причинила… горе.
– Вы ясно видите его?
– О нет. Он сидит далеко, где нет света. Или стоит за спинкой моего стула, говорит о любви. Приятный голос. Все тот же. Хотя он мертв, и я мертва.
– Но чей это голос, Эмили?
– Как… – Она помедлила с ответом. Затем ее лицо озарилось. – Арби, конечно.
– Арби?..
– Арби, – ответила она и покачнулась, неподвижно глядя на последнюю непогасшую свечу. – Арби. Он создал ее от начала до конца. Он так думает. Есть ради чего жить. Студия. Игрушки. Не важно, что я ушла. Он жил ради того, чтобы снова вернуться в единственное место, которое он любил. Поэтому он делал это даже после смерти. Молоток. Кровь. О боже! Он убил меня. Меня! – пронзительно вскрикнула она и упала в свое кресло.
Ее веки и губы крепко сомкнулись. Она сидела без сил, безмолвная, вновь превратившись в статую, навеки. Никакие колокола, никакие благовония уже не сотрут с нее эту маску. Я тихо позвал ее по имени.
Но она уже выстроила для себя новый стеклянный гроб и закрыла крышку.
– Боже! – произнес Крамли. – Что мы наделали?
– Доказали два убийства, а может быть, три, – ответил я.
– Пойдемте домой, – сказал Крамли.
Но Эмили не услышала. Ей было хорошо там, где она была.
68
И вот наконец оба города слились воедино.
Чем больше света было в городе мрака, тем больше мрака было в городе света.
Туман и таинственная дымка начали переливаться через высокие стены кладбища. Надгробные камни задвигались, словно тектонические плиты. В сухие подземные туннели стали просачиваться холодные ветры. Сама память захлестнула подземелья фильмофондов. Черви и термиты, обитавшие раньше в цветущих садах каменных надгробий, ныне подкапывались под яблочные сады Иллинойса, вишневые деревья Вашингтона и геометрически подстриженные кустарники вокруг французских замков. Огромные павильоны пустели один за другим, с грохотом захлопывая свои ворота. Дощатые домики, бревенчатые хижины и просторные усадьбы Луизианы начали ронять с крыш куски дранки, распахнули зияющие дыры своих дверей, затрепетали от свалившихся на них напастей и обрушились.
Ночью две сотни старинных автомобилей, стоявших на натурных площадках, взревели моторами, выпустили клубы дыма и, взметая гравий и пыль, тайными тропами помчались в родной Детройт.
В зданиях постепенно, этаж за этажом, погас свет, захлебнулись кондиционеры, последние тоги, словно призраки Рима, на грузовиках вернулись в «Вестерн костьюм», что всего в квартале от Аппиевой дороги, а полководцы и цари ушли вместе с последними сторожами.
Нас оттесняли в море.
Границы, как мне казалось, день ото дня все сужались.
Все больше вещей, по слухам, рассыпа́лось и исчезало. Вслед за миниатюрными городами и доисторическими животными исчезли нью-йоркские дома из бурого песчаника и небоскребы, а вслед за давно пропавшим крестом на Голгофе отправился в печь и в отворенный на рассвете Гроб Господень.
В любой момент само кладбище могло затрещать по швам. Его растрепанные жильцы, лишенные крова, выставленные в полночь на улицу, вот-вот пойдут в поисках нового пристанища на другой конец города, в «Форест лон»[263]; они будут останавливать в два ночи автобусы и пугать водителей, и захлопнутся последние ворота, и подземные туннели-склепы, где хранятся бутылки с виски и коробки с фильмами, до краев заполнятся багровыми потоками холодной жижи, а церковь на другой стороне улицы наглухо заколотит все двери, и пьяный пастор с метрдотелем из «Браун-дерби» будут спасаться бегством среди темных холмов у надписи «Голливуд», в то время как скрытая угроза и невидимая армия будут теснить нас все дальше и дальше на запад, выгоняя меня из дома, а Крамли – с его поляны в джунглях, пока наконец здесь, в арабском гетто, где почти нет еды, зато шампанское льется рекой, мы не найдем свое последнее пристанище, и тогда армия мертвецов во главе с чудовищем под дикие крики хлынет с песчаных дюн, чтобы швырнуть нас на обед тюленям Констанции Раттиган и натолкнуться на призрак Эйми Сэмпл Макферсон, сквозь прибой выбирающейся на берег, изумленной, но возрожденной на христианской заре.
Так все и было.
С поправкой на метафоричность.
69
Крамли пришел в полдень и застал меня у телефона.
– Собираюсь позвонить на студию и договориться о встрече, – сказал я.
– С кем?
– С тем, кто окажется в кабинете Мэнни Либера, когда зазвонит белый телефон на огромном столе.
– А потом?
– А потом пойду сдаваться.
Крамли посмотрел на холодные волны прибоя за окном.
– Иди-ка освежи голову, – сказал он.
– Так что же нам делать?! – воскликнул я. – Сидеть и ждать, пока они не выломают дверь или не выйдут из моря? Я не могу сидеть без дела. По мне, так лучше умереть.
– Дай-ка мне!
Крамли схватил трубку и набрал номер.
Дождавшись ответа, он едва сдержался, чтобы не перейти на крик:
– Я вполне здоров. Закрой мой больничный. Вечером буду на работе!
– И это в тот момент, когда ты мне так нужен, – сказал я. – Предатель.
– Предатель, черта с два! – Он с грохотом бросил трубку на рычаг. – Я – стремянный!
– Кто-о-о?
– Вот кем я был всю неделю. Ждал, когда ты пролезешь в дымоход или свалишься с лестницы. Стремянный. Парень, который держал поводья, когда генерал Грант спрыгивал со своей лошади. Тайком пробираться на заупокойные службы и читать подшивки старых газет – это все равно что спать с русалкой. Пора помочь моему коронеру.
– А ты знаешь, что слово «коронер» означает всего лишь «при короне»? Парень, который выполнял поручения короля или королевы. Корона. Король. Коронер.
– Черт побери! Мне надо позвонить в телеграфное агентство. Дай-ка трубку!
Раздался телефонный звонок. Мы оба вздрогнули.
– Не поднимай, – сказал Крамли.
… Восьмой звонок. Десятый. Наконец я не выдержал. И снял трубку.
Сперва в ней слышался только шум электрических волн, накатывающих на берег где-то на другом конце города, где невидимые капли дождя падали на неумолимые плиты надгробий. А затем…
Я услышал тяжелое дыхание. Словно где-то, за много миль отсюда, хлюпала огромная черная квашня.
– Алло, – отозвался я.
Молчание.
Наконец тягучий, вязкий голос, голос, идущий из глубин искореженной плоти, произнес:
– Почему ты не здесь?
– Никто не звал меня, – ответил я дрожащим голосом.
Я слышал тяжелое дыхание, словно доносящееся из-под толщи воды, как будто кто-то тонул в своей собственной ужасной плоти.
– Сегодня вечером. – Голос становился все тише. – В семь. Ты знаешь где?
Я кивнул. Глупец! Я кивнул!
– Хорошо… – медленно проговорил голос из глубины, – это было так давно, так далеко… отсюда… поэтому… – Голос стал печален. – Прежде чем я уйду навсегда, мы должны, о, мы должны… поговорить…
Послышался шумный вздох, и голос исчез.
Я сел, не выпуская из руки трубку, крепко зажмурив глаза.
– Кто это был, черт возьми? – спросил Крамли у меня за спиной.
– Не я ему позвонил, – проговорили мои губы. – Он сам позвонил мне!
– Дай-ка мне!
Крамли набрал номер.
– Я по поводу больничного… – начал он.
70
Студия была наглухо закрыта: там царили опустошение, темнота и смерть.
Впервые за тридцать пять лет у ворот стоял всего один охранник. Ни в одном из зданий не горел свет. Лишь несколько фонарей освещали перекрестки аллей, которые вели к собору Парижской Богоматери, если он все еще стоял на месте, мимо исчезнувшей навсегда Голгофы, и упирались в ограду кладбища.