— Мы вас повезем через город в отель вот в этом автомобиле, — сказал он (хотя можно было и не говорить), когда кортеж тронулся.
— Лейтенант Боб, — заметил он, — это же сколько всего получается. Девять машин, мотоциклы, сирены, мигалки, множество полицейских. Не безопаснее ли было бы провезти меня боковыми улочками в старом «бьюике»?
Лейтенант Боб посмотрел на него сочувственно, как смотрят на безнадежных тупиц или психов.
— Нет, сэр, не безопаснее, — ответил он.
— Кому еще вы бы устроили такую встречу, лейтенант Боб?
— Так мы встретили бы Арафата, сэр.
Быть поставленным на одну доску с лидером Организации освобождения Палестины — это слегка шокировало.
— Лейтенант Боб, а если бы я был президентом — что еще вы бы сделали?
— Сэр, если бы вы были президентом Соединенных Штатов, мы бы перекрыли все эти боковые улицы и еще, сэр, мы бы посадили на крышах снайперов вдоль маршрута, но в вашем случае мы не стали этого делать, потому что это бы слишком бросалось в глаза.
Кортеж из девяти машин со вспыхивающими мигалками под завывание мотоциклетных сирен катил к Манхэттену, совершенно не бросаясь в глаза, не привлекая ровно никакого внимания.
В отеле его ждал Эндрю. В президентских апартаментах, несмотря на то что они располагались на верхнем этаже, все окна были загорожены пуленепробиваемыми матами, и в комнатах находились десятка два мужчин, вооруженных огромными стреляющими штуками из научно-фантастических фильмов. Эндрю организовал ему две встречи. Первой появилась Сьюзен Сонтаг — обняла его, потом рассказала обо всем, что сделал и собирается сделать ради его защиты американский ПЕН-центр. Потом пришел Аллен Гинзберг, и Сьюзен вывели через другую дверь, чтобы два американских гиганта не встретились. Он не понял, зачем это было нужно, но Эндрю сказал, что так лучше, что следует избегать столкновений литературных «я». Войдя в сандалиях и с маленьким рюкзачком, Гинзберг оценил ситуацию и твердо проговорил: «Так, мы сейчас будем медитировать». После чего принялся стаскивать на пол подушки с диванов. Ничего себе, подумал индийский писатель. Американец учит меня произносить мантру «Ом шанти ом». Вслух он сказал — ради зловредности: «Я соглашусь медитировать только вместе с Эндрю Уайли». И вот они все трое сидят на полу, скрестив ноги, и распевают о шанти, то есть о мире, а тем временем на них смотрит небольшое войско с устрашающим оружием из научной фантастики и пуленепробиваемые маты загораживают свет холодного декабрьского солнца. Окончив сеанс медитации, Гинзберг вручил ему несколько брошюр по буддизму и отбыл.
Чуть погодя без предупреждения пришла Элизабет, и лейтенант Боб привел ее к нему, окруженную вооруженными людьми.
— Все в порядке, лейтенант Боб, — заверил его он. — Элизабет свой человек. Элизабет со мной.
Кеннеди сощурил глаза.
— Если бы я захотел убить вас, сэр, — сказал он с довольно-таки безумным видом, как никогда в этот момент похожий на Джека Николсона из фильма «Пролетая над гнездом кукушки», — именно такую я бы и послал.
— Как вас понять, лейтенант Боб?
Кеннеди показал на стол, где лежали фрукты, сыр и столовые приборы.
— Сэр, если она возьмет одну из этих вилок и проткнет вам шею, я потеряю работу. Сэр.
Эндрю Уайли стоило большого труда сохранить серьезное лицо, и до конца поездки Элизабет называли не иначе как Буйной Вилочницей.
Вечером, в длинном белом бронированном лимузине внутри кортежа из девяти машин, с мотоциклистами по бокам, с сиренами и мигалками их шумно повезли по 125-й улице к кампусу Колумбийского университета со скоростью шестьдесят миль в час, и поглядеть, как прошмыгивают мимо, почти невидимые, участники этой жутко тайной операции, на тротуары высыпал, казалось, весь Гарлем. Абсурдность происходящего привела Эндрю в бешеный восторг. «Это лучший день моей жизни!» — кричал он.
Но потом потехе — слегка истерической потехе, отдававшей черной комедией, — пришел конец. В библиотеке Лоу он стоял за занавесом, пока не назвали его имя и не раздался общий вздох изумления, — и тут он шагнул вперед, вышел из невидимости на свет. Раздались приветственные, жаркие аплодисменты. Свет бил ему в глаза, и он не видел зала, не знал, кто в нем сидит, но ему надо было произносить свою речь о тысяче дней, проведенных в воздушном шаре. Он попросил слушателей задуматься о преследовании людей по религиозным мотивам, задаться вопросом о цене одной человеческой жизни, и с этого начался долгий путь исправления Ошибки, отказа от своего фальшивого заявления, возвращения в ряды защитников свободы, отречения от Бога. Исправлять и исправлять Ошибку ему предстояло еще много лет, и все же в тот вечер, признавшись в ней избранной публике в Колумбийском университете, вновь вступившись за то, во что страстно верил — свобода слова, сказал он, вот где зарыта собака, свобода слова — это сама жизнь, — он почувствовал, что стал чище, и в отклике собравшихся услышал сочувствие. Будь он человеком религиозным, он сказал бы, что получил отпущение грехов. Но он не был религиозен и больше никогда таковым не притворится. Он был горд своей безрелигиозностью. Не молись за меня, сказал он матери. Как ты не видишь? Это не наша команда.
Как только речь была произнесена, Америка бесцеремонно отправила его восвояси. Он не успел даже попрощаться с Эндрю и Элизабет. Белый лимузин, на переднем сиденье которого сидел лейтенант Боб, понесся сквозь ночь в аэропорт Макартура, расположенный в Айслипе на Лонг-Айленде, оттуда он вылетел в аэропорт Даллеса, там сел на самолет британских ВВС, пересек вместе с военными Атлантику — и опять оказался в своей клетке. И все-таки он съездил, и все-таки он выступил. Первый раз оказался самым трудным, но все трудности были преодолены, и в будущем ему суждено было полететь в Америку еще, и еще, и еще. Света в конце туннеля пока видно не было, но по крайней мере он вошел в туннель.
Сборник «Воображаемые родины» вышел в мягкой обложке, и в нем эссе о воздушном шаре заменило текст о его «обращении»: наконец-то он мог смотреть на экземпляры этой книжки без отвращения. Наконец-то, подумал он, получив авторские экземпляры. Вот это — подлинная книга. Ее автор — подлинный я. Его бремя стало легче. Он развязался с дантистом Эссауи, навсегда оставил позади эти ноги с тщательно подстриженными ногтями.
Уважаемая Религия!
Дозволено ли мне будет поднять вопрос о базовых принципах? Странно — а может быть, не так уж странно, — что религиозные и нерелигиозные люди не могут прийти на их счет к согласию. Для рационалистического мыслителя греческой школы, задающегося вопросом, в чем заключена истина, базовые принципы суть исходные точки (архэ), и мы способны их воспринять, ибо обладаем умом, сознанием (нус). Декарт и Спиноза верили, что посредством чистого разума и опираясь на наше чувственное восприятие мира мы можем прийти к описанию того, что признаём за истину. С другой стороны, религиозные мыслители — Фома Аквинский, Ибн Рушд — утверждали, что разум существует вне человеческого сознания, что он висит в пространстве, как северное сияние или пояс астероидов, дожидаясь первооткрывателей. После того как он открыт, он неизменен, непреложен, ибо существовал до нас и существует независимо от нас. Эту идею бестелесного, абсолютного разума не так просто переварить, особенно когда ты, Религия, соединяешь ее с идеей божественного откровения. Ибо в этом случае мышлению конец, разве не так? Все, что требует обдумывания, уже явлено нам в откровении, навязано нам — навечно, безусловно, без малейшей надежды на пересмотр. Впору взмолиться: «Помоги нам, Боже!» Нет, я в другой команде, которая считает: если базовым принципам этого типа нельзя противопоставить базовые принципы другого типа — противопоставить, отыскивая новые исходные точки, применяя к этим исходным точкам наш ум и чувственный опыт и благодаря этому приходя к новым заключениям, — то с нами покончено, наши мозги сгнию, и длиннобородые люди в тюрбанах (или люди в сутанах, которым «целибат» не мешает приставать к мальчикам) наследуют землю. Вместе с тем — и это может сбить тебя с толку — в кулуарных вопросах я не релятивист и верю в универсалии. В их числе — права человека, человеческие свободы, человеческая природа и то, чего она требует и заслуживает. Поэтому я не согласен с профессором С. Хантингтоном[135], утверждающим, что разум — достояние Запада, тогда как удел Востока — обскурантизм. Сердце есть сердце, и ему нет дела до сторон горизонта. Потребность в свободе, как и неизбежность смерти, универсальна. Возможно, эта потребность и не была присуща человеку изначально как его видовой свойство, но она неоспорима. Я понимаю, Религия, что это может сбить тебя с толку, но в этом вопросе у меня нет сомнений. Я спросил свой нус, и он дал мне полное добро. Жду ответа. Очень жду. Кстати — Р.S. Почему в пакистанских официальных анкетах (во всех, по какому бы случаю они ни заполнялись) необходимо указать вероисповедание, причем ответ «нет» считается неприемлемым, приравнивается к порче анкеты? Приходится заполнять новый бланк — или столкнуться с последствиями, которые могут быть суровыми. Не знаю, так ли обстоит дело в других мусульманских государствах, но подозреваю, что, скорее всего, так. Не кажется ли тебе, Религия, что это чуточку слишком? Что это даже граничит с фашизмом? Что можно подумать о клубе, членство в котором принудительно? Мне казалось, что лучшие клубы скорее эксклюзивны и всеми силами стараются не пускать в себя всякий сброд.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});