Дина подняла брови. Ее тонкие пальцы дрожали.
Костько, видимо, понял. Ему стало стыдно. Он приник лицом к ее дрожащим пальцам. Как-никак, он любил ее два года. Он укорял себя за бесчувственность.
– Дина, я виноват! Я виноват перед вами. Я никогда не рассказывал вам о работе, никогда ничего не показывал вам. Я знаю, вы сами увлеклись бы, вы бы поняли…
– Увлечься сборкой домен?! – Она оттолкнула Костько. Ее охватил гнев. – Уходите! Уходите! Вы ничем не лучше Круглова. Нет, вы хуже, в тысячу раз хуже. Он благородный человек, он никогда не лгал мне, он писал мне в первом письме: «Я оправдаю доверие комсомола». Я сама не сумела понять, что он за человек. А вы ползали на коленях, клялись, упрашивали: «Вы – вся моя жизнь», «Я дышу только вами». Уходите! Убирайтесь, а то я вас ударю!
Костько привык к этим приступам гнева. Но сейчас он обиделся и рассердился.
– Ну что ж… Прощайте! – сказал он, низко склонив голову, и вышел.
– Костько! – испуганно крикнула Дина.
Он не вернулся. Она видела в окно, как он прошел по мосткам. Вид у него был огорченный, но совсем не такой несчастный, как того хотелось Дине.
Она бросилась на постель и разревелась всерьез. Она впервые поняла, как все гадко вышло и как она одинока.
33
Поезд на полном ходу прошел Кизиловку. Сергею достаточно было взглянуть мельком, чтобы увидеть и потемневшее, хорошо знакомое станционное здание, и старую водокачку, и прежнюю толстую стрелочницу на путях. Только дежурный по станции был новый, молодой, в аккуратной форменной одежде, и станция будто помолодела вместе с ним – появились цветники у перрона и свежий дощатый настил. «Принарядилась, старуха», – подумал Сергей и жадно приник к оконному стеклу.
Все было знакомо до мелочей. Он заранее говорил себе: сейчас будет поворот – и был поворот; сейчас гудок – и гудел гудок; замедление хода – и поезд послушно замедлял ход. Черные вспаханные поля лежали по обе стороны пути. Сергей знал их – вот сейчас будет овраг и речушка, куда они с Пашкой Матвеевым бегали в детстве, а за речушкой – невозделанное поле, поросшее кустарником, где играли в войну. Уже мелькнула речушка с новым мостиком, а кустарника все не было. Может быть, он забыл, ошибся? Вспаханные поля лежали, сколько глазу видно, ровные, жирные, без единой межи, чуть тронутые зеленью первых всходов.
А вот уже хибарка путевого обходчика, а вот огороды, палисадники, красная крыша совета…
Сергей схватил вещи и вышел в тамбур.
Он стоял на подножке, вытянув голову вперед, к наплывающей на него серенькой станции с молодой, весенней зеленью…
Сжавшееся сердце вдруг застучало, забилось – он увидел отца. Оторвавшись от толпы встречающих, отец без шапки бежал по перрону навстречу поезду. Сергей вглядывался в него, и моложавость отцовского лица так поразила его, что он не догадался спрыгнуть на ходу и только кивал головой и улыбался, а отец бежал рядом, уже за поездом, и что-то кричал на бегу. Сергей, как в тумане, заметил, что на перроне много народу. Потом он узнал мать и прыгающих от нетерпения сестренок (как они выросли!). С последними оборотами колес грянул на перроне оркестр.
Под звуки марша Сергей спрыгнул и сразу оказался в объятиях отца и ощутил под губами шершавую, жесткую кожу отцовских щек. А сбоку налетели сестренки, и нежные, облегчающие руки матери охватили его шею, и счастливые глаза матери, подернутые слезами, заглянули ему в глаза… Дома! Конец скитаниям, несчастьям, страху… Дома!..
– Ну, ну, мама! Чего ж ты плачешь? – говорил он, обнимая мать, и спросил, чтобы рассеять волнение первых минут: – А это кого встречают?
И вдруг раздался смех. Сергей отшатнулся, еще не понимая, но уж охваченный смятением. Он увидел вокруг десятки знакомых оживленных лиц, увидел комсомольского секретаря, с которым вместе подрастал, учился в фабзавуче, в комсомоле, в депо… и молодого кочегара отцовского паровоза Свиридова, приветствовавшего его широкой восторженной улыбкой.
Сергей глядел на них испуганно и растерянно. Но уже не было пути к отступлению. Все намеченное должно было свершиться независимо от его воли.
Марш оборвался. Свиридов взмахнул кепкой и крикнул звонким счастливым голосом:
– Дальневосточному герою и сыну героя – ура!
Растроганный отец кричал «ура» со всеми, а потом, потянув к себе сына, хвастливо сказал:
– Вот как, сынок! Пока ты там геройствовал, твой батька тоже в герои попал. Первый ударник и удостоился от правительства почетного звания Героя Труда.
Мать заторопилась рассказывать:
– Уже месяц, как звание получили. В клубе справляли, старик речь в стихах сказал… А тут как раз и твоя телеграмма, что едешь в отпуск… Уж как мы радовались!
Сестренки, перебивая мать, сообщали:
– Патефон подарили с пластинками. Цветов кучу – папа в книжках засушил. Грамота какая, в рамке!..
Стиснутый со всех сторон друзьями, Сергей беспомощно позволял обнимать себя, пожимал руки, отвечал на поцелуи, что-то говорил и спрашивал… Он улыбался потому, что так надо было, но в то же время какая-то странная сильная дрожь, начавшись в коленях, поползла по его телу, скривила его рот, холодом прошла по спине… Дрожь была единственным реальным ощущением, все качалось в тумане, и, как из тумана, доносились до него слова комсомольского секретаря, произносившего речь.
– Мы гордимся, что через тебя и Пашу Матвеева наша ячейка тоже участвовала в героическом освоении Дальнего Востока… Семья Голицыных – гордость нашего депо.
Сергей томился желанием поскорее уйти, остаться одному, опомниться, понять, что случилось, унять невыносимую дрожь. Но отец, блестя ликующими, помолодевшими глазами, настойчиво шептал:
– Речь скажи, сынок… Речь скажи… Хоть пару слов скажи…
И Сергей сказал чужим, напряженным голосом:
– Спасибо, ребята, за встречу. Но я совсем не герой, работал, как и все. Если всех так встречать, оркестров не хватит… Ну, вот и все. Увидимся вечером в клубе…
Теперь дрожь охватила его всего, и когда он нагнулся за вещами, то не мог затянуть ремень.
– Эк ты разволновался! – сказал над его ухом любовный голос Свиридова, и руки с черными от угля трещинками мягко отстранили его. Свиридов понес вещи, отец взял под руку, с другой стороны прижалась мать, впереди бежали сестренки, кругом шли друзья, играл оркестр…
Очутившись в комнате, Сергей сел в кресло и закрыл глаза.
– Устал, Сереженька? – спросила мать и погнала сестренок из комнаты.
Сергей слышал, как шептались за стеной сестренки, как спорили мать и отец, похудел ли он или только устал с дороги, слышал хозяйственную возню на кухне.
Дрожь постепенно затихала. Но от этого еще невыносимее показалось Сергею страшное двойственное положение, в которое он сам себя поставил. Что же делать? Если бы не встреча, еще могло бы хватить сил честно признаться отцу, Свиридову, друзьям. Но теперь, когда он принял встречу, музыку, поздравления, сам сказал речь, – что делать теперь? «Еду в отпуск». После восьми месяцев скитаний он надеялся, прикрывшись отпуском, провести дома хоть месяц, отдохнуть, подумать, принять решение.
Он раскрыл глаза и огляделся. Он еще не понимал, что изменилось в родном доме, но с домом произошло то же, что с отцом: он помолодел. Сергей понемногу открывал новшества, омолодившие комнаты: новые обои, голубое покрывало на кровати, вышитую скатерть на столе поверх знакомой с детства клеенки, грамоту под стеклом, окруженную цветами. Он подошел к грамоте, усмехаясь, но тотчас все та же дрожь прошла по телу: вспомнился оркестр на перроне, и речи, и ликующие глаза отца, и ласковые, в черных трещинках, руки Свиридова.
Сергей быстро обернулся на шорох у двери. Мать заглядывала в щелку – не спит ли он. Увидав сына на ногах, подошла к нему на цыпочках, взяла рукой за плечо, зашептала:
– Уж как хлопотал старик, чтобы встречу тебе сделать. В комсомол целую неделю бегал, как на службу. Свиридову покоя не давал, – всех дружков твоих обегал, музыкантов пивом угощал – хотел, чтоб торжественность была. Он тебе сказывать не велел. Да ведь все одно ребята скажут!.. А старик все блажит. Он у нас нынче в большом почете, от народного комиссара телеграмму получил, три премии за год… Банкет делали…
Она смолкла, потому что вошел отец. Увидев отца в домашней обстановке, Сергей сразу понял, что молодило его: отец снял усы. Но, кроме того, в его лице было новое выражение ликующей радости, вызванной, очевидно, и приездом сына, и званием Героя Труда, и общим уважением окружающих.
Тимофей Иванович подмигнул сыну и не спеша завел патефон. Сергей вздрогнул от ворвавшегося в тишину взволнованного женского голоса:
Пускай погибну я…
Отец слушал, сложив руки на коленях, следя взглядом за сыном. Сергею хотелось разреветься, как в детстве. Он пошел мыться и долго плескался в кухне, чтобы не возвращаться в комнаты, под любовный взгляд отца.