между собой, и Анна, невольно прислушиваясь, ловя слова, которые слышались, долетая до нее из-за всплеска воды в корыте и после, когда Степан уже одевался, определенно поняла, что Степан-то ничего не знает про ее Василия. Да, он ничего не знает и, верно, не может знать; если бы он знал, то, наверно, уже сказал бы ей что-нибудь подбодряющее или как-нибудь выдал себя. И оттого она совершенно отчаялась.
И когда Степан, одетый в измятое, но чистое белье, маленький, предстал перед Анной с виновато-кислым выражением на желтом, что у монгольца, постаревшем лице, она увидала по нему, что все ее невольные догадки подтвердились; и было у ней впечатление от его шаткой фигуры узкой ограниченности в чем-то неведомом, не подвластном никому. Однако она, пересилив себя, чтоб не расплакаться опять несдержанно, все же расспросила Степана, только он присел на скамью рядом с ней. Да: ничего определенного, утешительного он не мог сообщить ей. Он, не фронтовик, попал в лагерь по чистому недоразумению: он окопничал по разнарядке – его и загребли немцы, не разбираясь. И Василия ни там и нигде он не видывал.
– Да и то: если бы твой муж в этом лагере был, он бы дал как-нибудь знать о себе, – заключил Степан. – Столько люда там толкается… Бог даст еще отыщется. Невредимым, живым.
Анна ничем не утешилась.
Люди, попавшие в блокаду, в плен, в оккупацию, чем дальше, тем больше трагическое узнавали. Был же повальный их измор. И было чудовищно то, что власть предержащие чинуши, не познавшие ни капельки того, всех граждан, переживших особенно оккупацию хотя и в малолетстве (а их – женщин, детей и стариков было пол-России), впоследствии десятилетиями старались за что-то ущемлять в правах, как прокаженных, недостойных ни имени своего, ни места в большой истории.
Впрочем и в век нынешний нам как-то неловко публично касаться этой темы – вроде б дело прошлое, все прошло и быльем заросло; то как бы вовсе и не с нашим-то народом было, мы опять сдружились с немцами и со всеми. Вот лучше-ка поговорим между собой о мытарствах в собственных советских лагерях, о своих маленьких болячках, изменах, обидах и претензиях к власти. Она же – какая у нас в России? Не хотящая нормально служить своему народу. Властолюбцы, рвущиеся к ней, по большому счету не умеют и не хотят делать ничего другого, кроме нее, так хорошо, по их понятию, для себя, а не для всех. Это проще всего.
IV
Во Ржеве, как назло, немецкий концентрационный лагерь, само существование которого оглушало болью, угнетало и сжимало сердце, все пополнялся из-за могущей где-то быть катастрофы фронтовой, какой-то роковой, безостановочной еще. Но даже и помыслить дальше о том все страшились, чтобы, право, не рехнуться, разуверяясь в чем-то окончательно. И не остолбенеть совсем.
Кашины, ребята, в безверии в поисках отца еще не раз, однако, приходили в город и к лагерю. На всякий же случай: мало ль что бывает…
И то: сперва писались на бумажках, вывешивались (новоиспеченная администрация старалась пока добродетельничать) фамилии вновь пригнанных пленников. Такие списки вначале вывешивались на улице Комунны, около злополучного Чертова дома, или на дощатом заборе у городского рынка, что над Волгой сиротливой. Что ж, этакое послабление для русских. Оно, отнюдь, не было миротворческим побуждением мерзавцев-арийцев; то было точно лишь излюбленным жестом, рассчитанным на желаемый эффект, оккупанта-баловня судьбы, кто знал цену сильного кнута и сладкого пряника, залога скорейшего, по его разумению, достижения всеобщего повиновения и порядка в России. Была тут одна прихоть, и все.
Видно, воинственный пыл у них, немцев, едва забрезжила им скорая победа под Москвой, был столь велик и сладостен. Вдруг даже грозные генералы, путаясь в собственных железных приказах, призвали своих солдат сквозь зубы: «Добиться доверия русского населения!» Ну, каково прорвало их!
Но и, к примеру, как свидетельство желания фашистов сразу приводить упрямцев в чувство надлежащее, по обеим сторонам волжского моста лежали уже который день (для устрашения населения) по нескольку убитых мужчин ржевских, истерзанных, полуголых. Лица жертв были зверски изуродованы. Около них торчали воткнутые в землю колья с прибитыми фанерками, на которых черной краской было написано: «Это партизаны! Всем сочувствующим и помогающим им грозит такая же участь». Они были казнены за то, что будто бы готовились взорвать мост.
Известный двухэтажный дом, занимаемый теперь фашистским ставленником, главой города, назывался Чертовым с еще дореволюционных времен. Был такой прецедент. При строительстве его заказчик – купец неуступчивый – явно поскаредничал: уплатил строителям меньше, чем они запросили. И те в отместку при кладке стен потайно вмуровали в них пустые бутылки. Поэтому в ветреные дни весь дом наполнялся неприятными звуками завыванья.
Однажды, не нашедши вывешиваемых списков здесь, на обычном месте – признак прекращения поблажки горожанам, Наташа и Антон в тоске направились за Волгу – на ту сторону города: сказывали, будто видели списки там где-то на Советской площади.
Только перед самым волжским мостом, у которого, на берегу реки, еще лежали неубранные тела казненных, им встретилась молодая тетя Дуня, которая везла на саночках за собой маленького Славика. Они все обрадовались такой нежданной встрече. Поздоровались любовно, отошли чуть в сторонку от дороги и остановились.
– Тетя Дуня, вы куда?
– А вы, ребятки, зачем шли сюда?
– Хотели списки пленных проверить. Говорят, они есть на Советской площади.
– Я – оттуда. Их уже нет. Хочу дойти до Чертова дома. Посмотреть…
– И здесь списков тоже нет.
– Ну, а к лагерю мне далеко… Так что вернусь… – Тетя Дуня привздохнула.
Она прежде работала парикмахером в парикмахерской на этой городской стороне, хотя и жила на той, за Волгой. И нередко к ней на работу заходили ребята Кашины, и она ловко подстригала им волосы на голове, работая машинкой и ножницами.
– Тетя Дуня, так ничего и не знаете о Станиславе, муже? – спросила Наташа.
– Наташенька, ничегошеньки, – сказала тетя Дуня. – Знаете, я ведь со Славиком опять перебралась в свою квартиру из-за того, чтоб не разминуться с ним, если он вдруг появится… Но, наверно, он погиб там, в Эстонии или где-то еще… Попробую еще… Схожу потом к лагерю…
– И туда уже не подпускают близко…
– Да, мы со Славиком одни… Страшновато…
– Крестная, ты к нам приезжай жить. Со Славиком. У нас дом большой. Будет легче всем. Мама вспоминает о вас, говорит и молится.
– Наташенька, я подумаю. И наверно переберусь. Ну, поеду к себе. До свиданья.
С тем и расстались.
После бесцельных хождений туда-сюда Наташа и Антон