потому что прибой неизбежнее, чем базальт,
чем прилипший к нему человек, чем ты.
И холодный порыв затолкает обратно в пасть
лай собаки, не то, что твои слова.
При отсутствии эха вещь, чтоб ее украсть,
увеличить приходится раза в два.
III
В ветреной части мира я отыскал приют.
Для нее я -- присохший ком, но она мне -- щит.
Здесь меня найдут, если за мной придут,
потому что плотная ткань завсегда морщит
в этих широтах цвета дурных дрожжей;
карту избавив от пограничных дрязг,
точно скатерть, составленная из толчеи ножей,
расстилается, издавая лязг.
И, один приглашенный на этот бескрайний пир,
я о нем отзовусь, кости' не в пример, тепло.
Потому что, как ни считай, я из чаши пил
больше, чем по лицу текло.
Нелюдей от живых хорошо отличать в длину.
Но покуда Борей забираться в скулу горазд
и пока толковище в разгаре, пока волну
давит волна, никто тебя не продаст.
IV
В северной части мира я водрузил кирпич!
Знай, что душа со временем пополам
может все повторить, как попугай, опричь
непрерывности, свойственной местным сырым делам!
Так, кромсая отрез, кравчик кричит: "сукно!"
Можно выдернуть нитку, но не найдешь иглы.
Плюс пустые дома стоят как давным-давно
отвернутые на бану углы.
В ветреной части мира я отыскал приют.
Здесь никто не крикнет, что ты чужой,
убирайся назад, и за постой берут
выцветаньем зрачка, ржавою чешуей.
И фонарь на молу всю ночь дребезжит стеклом,
как монах либо мусор, обутый в жесть.
И громоздкая письменность с ревом идет на слом,
никому не давая себя прочесть.
V
Повернись к стене и промолви: "я сплю, я сплю".
Одеяло серого цвета, и сам ты стар.
Может, за ночь под веком я столько снов накоплю,
что наутро море крикнет мне: "наверстал!"
Все равно, на какую букву себя послать,
человека всегда настигает его же храп,
и в исподнем запутавшись, где ералаш, где гладь,
шевелясь, разбираешь, как донный краб.
Вот про что напевал, пряча плавник, лихой
небожитель, прощенного в профиль бледней греха,
заливая глаза на камнях ледяной ухой,
чтобы ты навострился слагать из костей И. Х.
Так впадает -- куда, стыдно сказать -- клешня.
Так следы оставляет в туче кто в ней парил.
Так белеет ступня. Так ступени кладут плашмя,
чтоб по волнам ступать, не держась перил.
1981
-----------------
Эклога 5-я (летняя)
Марго Пикен
I
Вновь я слышу тебя, комариная песня лета!
Потные муравьи спят в тени курослепа.
Муха сползает с пыльного эполета
лопуха, разжалованного в рядовые.
Выраженье "ниже травы" впервые
означает гусениц. Буровые
вышки разросшегося кипрея
в джунглях бурьяна, вьюнка, пырея
синеют от близости эмпирея.
Салют бесцветного болиголова
сотрясаем грабками пожилого
богомола. Темно-лилова,
сердцевина репейника напоминает мину,
взорвавшуюся как бы наполовину.
Дягиль тянется точно рука к графину.
И паук, как рыбачка, латает крепкой
ниткой свой невод, распятый терпкой
полынью и золотой сурепкой.
Жизнь -- сумма мелких движений. Сумрак
в ножнах осоки, трепет пастушьих сумок,
меняющийся каждый миг рисунок
конского щавеля, дрожь люцерны,
чабреца, тимофеевки -- драгоценны
для понимания законов сцены,
не имеющей центра. И злак, и плевел
в полдень отбрасывают на север
общую тень, ибо их посеял
тот же ветреный сеятель, кривотолки
о котором и по сей день не смолкли.
Вслушайся, как шуршат метелки
петушка-или-курочки! что лепечет
ромашки отрывистый чет и нечет!
как мать-и-мачеха им перечит,
как болтает, точно на грани бреда,
примятая лебедою Леда
нежной мяты. Лужайки лета,
освещенные солнцем! бездомный мотыль,
пирамида крапивы, жара и одурь.
Пагоды папортника. Поодаль -
анис, как рухнувшая колонна,
минарет шалфея в момент наклона -
травяная копия Вавилона,
зеленая версия Третьеримска!
где вправо сворачиваешь не без риска
вынырнуть слева. Все далеко и близко.
И кузнечик в погоне за балериной
капустницы, как герой былинный,
замирает перед сухой былинкой.
II
Воздух, бесцветный вблизи, в пейзаже
выглядит синим. Порою -- даже
темно-синим. Возможно, та же
вещь случается с зеленью: удалённость
взора от злака и есть зелёность
оного злака. В июле склонность
флоры к разрыву с натуралистом,
дав потемнеть и набрякнуть листьям,
передается с загаром лицам.
Сумма красивых и некрасивых,
удаляясь и приближаясь, в силах
глаз измучить почище синих
и зеленых пространств. Окраска
вещи на самом деле маска
бесконечности, жадной к деталям. Масса,
увы, не кратное от деленья
энергии на скорость зренья
в квадрате, но ощущенье тренья
о себе подобных. Вглядись в пространство!
в его одинаковое убранство
поблизосте и вдалеке! в упрямство,
с каким, независимо от размера,
зелень и голубая сфера
сохраняет колер. Это -- почти что вера,
род фанатизма! Жужжанье мухи,
увязшей в липучке, -- не голос муки,
но попытка автопортрета в звуке
"ж". Подобие алфавита,
тело есть знак размноженья вида
за горизонт. И пейзаж -- лишь свита
убежавших в Азию, к стройным пальмам,
о'собей. Верное ставням, спальням,
утро в июле мусолит пальцем
пачки жасминовых ассигнаций,
лопаются стручки акаций,
и воздух прозрачнее комбинаций
спящей красавицы. Душный июль! Избыток
зелени и синевы -- избитых
форм бытия. И в глазных орбитах -
остановившееся, как Аттила
перед мятым щитом, светило:
дальше попросту не хватило
означенной голубой кудели
воздуха. В одушевленном теле
свет узнаёт о своем пределе
и преломляется, как в итоге
длинной дороги, о чьем истоке
лучше не думать. В конце дороги -
III
бабочки, мальвы, благоуханье сена,
река вроде Оредежи или Сейма,
расположившиеся подле семьи
дачников, розовые наяды,
их рискованные наряды,
плеск; пронзительные рулады
соек тревожат прибрежный тальник,
скрывающий белизну опальных
мест у скидывающих купальник
в зарослях; запах хвои, обрывы
цвета охры; жара, наплывы
облаков; и цвета мелкой рыбы
волны. О, водоемы лета! Чаще
всего блестящие где-то в чаще
пруды или озёра -- части
воды, окруженные сушей; шелест
осоки и камышей, замшелость
коряги, нежная ряска, прелесть
желтых кувшинок, бесстрастность лилий,
водоросли -- или рай для линий -
и шастающий, как Христос, по синей
глади жук-плавунец. И порою окунь
всплеснет, дабы окинуть оком
мир. Так высовываются из окон
и немедленно прячутся, чтоб не выпасть.
Лето! пора рубах на выпуск,
разговоров про ядовитость
грибов, о поганках, о белых пятнах
мухоморов, полемики об опятах
и сморчках; тишины объятых
сонным покоем лесных лужаек,
где в полдень истома глаза смежает,
где пчела, если вдруг ужалит,
то приняв вас сослепу за махровый
мак или за вещь, коровой
оставленную, и взлетает, про'бой
обескуражена и громоздка.
Лес -- как ломаная расческа.
И внезапная мысль о себе подростка:
"выше кустарника, ниже ели"
оглушает его на всю жизнь. И еле
видный жаворонок сыплет трели
с высоты. Лето! пора зубрежки
к экзаменам формул, орла и решки;
прыщи, бубоны одних, задержки
других -- от страха, что не осилишь;
силуэты техникумов, училищ,
даже во сне. Лишь хлысты удилищ
с присвистом прочь отгоняют беды.
В образовавшиеся просветы
видны сандалии, велосипеды
в траве; никелированные педали
как петлицы кителей, как медали.
В их резине и в их металле
что-то от будущего, от века
Европы, железных дорог -- чья ветка
и впрямь, как от порыва ветра,
дает зеленые полустанки -
лес, водокачка, лицо крестьянки,
изгородь -- и из твоей жестянки
расползаются вправо-влево
вырытые рядом со стенкой хлева
червяки. А потом -- телега
с наваленными на нее кулями
и бегущий убранными полями
проселок. И где-то на дальнем плане
церковь -- графином, суслоны, хаты,
крытые шифером с толью скаты
и стёкла, ради чьих рам закаты