В «Записных книжках» Платонова рядом с теми же записями, которые относятся к «Македонскому офицеру», встречаются замечания: «Нет выхода даже в мыслях, в гипотезах, в фантазии, — после хорошего рассмотрения обязательно окажется гдъ[51]. Что бы ни было!» А дальше проведена стрелка и написано: «Даже выдумать что-нибудь нарочно, противоположное гдъ не удается. Мы действительно, мы — весь мир, попались в страшную ловушку, в мертвый тупик. Вероятно, в истории это уже бывало не раз».
Платонов нечасто напрямую говорил о Боге. По воспоминаниям таких разных людей, как поэт Семен Липкин и скульптор Федот Сучков, он в Бога не верил. «Оба, и Гроссман, и Платонов, не верили в Бога, но над моими религиозными чувствами не смеялись», — писал верующий Липкин, а в мемуарах Сучкова картина более сложная. Мемуарист привел слова Платонова: «…писатель должен знать, что делается на земле и на небе. О чем Господь Бог думает» — и добавил от себя: «Последнюю фразу Андрей Платонович произнес с улыбкой, показал на потолок глазами. В Саваофа он, конечно, не верил». Верил или не верил, наверняка утверждать не возьмется никто («Вчера, кажется, была пасха. „Христос воскресе“!» — поздравлял он жену весной 1934 года, а на обороте одного из ранних платоновских стихов, обращенных к Марии Александровне, было написано: «Одно ты у меня достояние и православная вера»), но в неоконченном своем романе «Македонский офицер» изобразил нечто противоположное Божьему миру. Получилась чудовищная тирания.
В донесениях сексотов, датируемых июлем 1935 года, есть строки: «Писатель Андрей ПЛАТОНОВ пишет не предназначенный для печати роман „Офицер Александра Македонского“, темой которого является восстание одного из подчиненных Александру Македонскому полководцев. На вопрос, почему невозможно публиковать роман, ПЛАТОНОВ заявил: „Ну, куда там, ведь это направлено против деспотии. Сейчас же проведут аналоги<ю> с тем, что сейчас же у нас, и опять проработают“».
Из того, что мы знаем о романе, содержание предполагалось несколько другое, но дело не в этом. Дело в том, что Платонов понимал, как его произведение может быть прочитано и истолковано, но все же советская действительность, сталинский режим вряд ли были целью писателя. Они были причиной. «Македонский офицер» не замышлялся как антисталинский памфлет, он писался не для того, чтобы разоблачить или даже просто гротескно изобразить советскую деспотию, он писался потому, что Платонов в ней жил, и она вдохновляла его на написание именно таких книг.
В 1936-м, когда работа над «Македонским офицером» была прекращена, Платонов отметил в «Записных книжках»: «В Македонском офицере — „Озния уговаривают особые говорильщики: что его любят — любят — любят все… А Озний был раздражен от сомнения; он то утешался, то бился в истерике, а разные люди крутились у дворца, кто чем доказывая свое искусство: иногда их делали богатыми, иногда прогоняли прочь“».
Вот здесь акценты меняются. В романе Ознию сомнения не ведомы и ушлые люди у дворца не крутятся. Эта более поздняя запись может косвенно свидетельствовать о том, как Платонов воспринимал современных ему деятелей искусства, ищущих почестей с риском для собственной шкуры. Однако дальнейшего развития мотив не получил; хотя из мемуаров о Платонове, написанных Львом Гумилевским, известна сцена:
«У писателей постоянно шли разговоры о том, кому Сталин звонил, кому написал и что сказал и какие следствия отсюда произошли. <…> Андрей Платонович столкнулся где-то в издательстве с автором „Одиночества“. Вирта отвел Платонова в сторону и с таинственной значительностью, ожидая поздравлений, прошептал ему:
— Мой роман очень понравился Иосифу Виссарионовичу…
— А кто это? — с невинным видом спросил Платонов».
Даже если это писательская байка и на самом деле для Платонова внимание Сталина было важно — («Мое литературное положение улучшилось (в смысле отношения ко мне). Сказал один человек, что будто бы мною интересовался Сталин в благожелательном смысле. Сказал человек осведомленный. Это возможно», — писал он жене в июне 1935 года), — все равно Платонова волновали не тоскующие по верховному вниманию писатели, о которых он высказался в «14 красных избушках», а народ. И не видеть его искренней, глубокой, не ищущей личной выгоды любви к Сталину («Мы были слепыми, но зрячими стали, Глаза нам открыл на вселенную Сталин», — цитировал Платонов казахского поэта Джамбула), не понимать ее причин Платонов не мог. Но все равно закончил «Джан» так, что подвиг азиатского прометея и благодарность, которую тот получает в Ташкенте от ЦК партии «за работу по спасению кочевого племени джан от гибели в дельте Амударьи», не прочитываются как победа Назара.
Туркменская повесть не случайно в обоих своих вариантах завершается словами, которые можно воспринять как сигнал бедствия, исходящий из сердца «спасителя»: «Чагатаев взял руку Ксении в свою руку и почувствовал дальнее поспешное биение ее сердца, будто душа ее желала пробиться оттуда к нему на помощь. Чагатаев убедился теперь, что помощь к нему придет лишь от другого человека». Это — признание его личного поражения, а вместе с ним поражения горьковской, «данковской», вождистской модели поведения («Что сделаю я для людей?»), с которой Платонов, очевидно, полемизировал. То же можно сказать и про «прогрессора» Фирса. И он, находясь в Кутематии, в сущности, ждет помощи от других.
«Роман из ветхой жизни» с его вольными или невольными аллюзиями на современность для печати не предназначался. В отличие от него рукопись повести «Джан», над которой Платонов до изнеможения работал («Сижу до света за письменным столом, пишу про ад и рай в пустыне, пока не застыну от усталости и ночного холода», — писал он жене), была передана весной 1935 года в издательство. Сначала с первым, «несталинским» вариантом финала, затем со вторым — «сталинским». Но оба раза она была отвергнута, и можно понять почему. Говоря современным языком, это был неформат. Со Сталиным или без, с Чагатаевым спасающим или спасаемым, повесть «Джан» никак не вписывалась в жесткую картину победоносного социалистического строительства, не отвечала канону современного искусства, и рисковать из-за Платонова никто из советских редакторов и издателей не захотел. «А если бы я давал в сочинения действительную кровь своего мозга, их бы не стали печатать», — писал некогда Платонов жене о своих творениях, и горькие эти слова могут быть отнесены не только к неподцензурным «Чевенгуру» и «Котловану», но и к повести «Джан», где крови тоже оказалось с избытком…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});