все из-за денег везде есть. И готовые на все из-за своих детей везде есть… В городе бывает, в деревне – не слышал. В деревне все, кого призвали, идут. Когда мы сидели на поминках у Варлама, я посмотрел на Тамару и увидел по ее лицу, что она думает уже не о Варламе, не о его горе, а о нашем мальчике, о нашем Георгии. Что с ним, где он, что с ним будет? Думает о своем горе – что его нет с нею. «Боже мой! – подумал я. – Не могу позволить, чтобы ты сидела и умирала рядом со мной от страха за нашего мальчика. Я должен что-то сделать, я мужчина! Я всегда делал все, чего бы ты ни попросила, никогда ничего не боялся сделать для тебя. Неужели я сейчас не могу сделать этого для тебя? Я должен вернуть тебе твоего мальчика живым и здоровым, иначе ты умрешь у меня на глазах. Я должен это сделать, если я мужчина! Но если я мужчина, я не могу этого сделать, ты понимаешь? Вот в чем трагедия: если я мужчина!» Я смотрел на Тамару, а потом стал смотреть на соседей Варлама; я смотрел на них и знал, что почти каждая женщина уже лишилась или мужа, или сына, или брата. Почти все, кого там прошлой зимой призвали, попали в Крым, и похоронные пришли почти всем сразу, в июле. И Варламу на его старшего, на Реваза, и его соседям! Каждый день приходил почтальон. Я смотрел на них, собравшихся на поминки к Варламу, и на свою жену, которая сидела рядом со мной и умирала от страха за своего сына. А я, мужчина, ничего не мог сделать! Ты понимаешь это?
– И так до конца войны ничего и не сможешь сделать, – вдруг сказал Михаил Тариелович. – Пока он не вернется и не обнимет мать.
– Виссарион, идите к столу, – раздался голос Тамары. – А то мы уже накрыли и слышим, что ты говоришь. А ты говоришь лишнее, не надо этого говорить.
17
Мужчины вернулись в комнату, и Михаил Тариелович познакомил Лопатина со своею женой, которую тот никогда раньше не видел.
Мария Ираклиевна была высокая немолодая женщина, наверное, ровесница своего мужа. На ее лице было выражение какой-то отчужденности. Здороваясь, она продолжала думать о чем-то своем. У ворота ее глухого темного платья была приколота большая серебряная брошь с бирюзой, не драгоценная, но драгоценной старинной работы. Наверно, наследие какой-нибудь прабабушки, жившей во времена Грибоедова, одна из тех вещей, что носят всю жизнь и про которые думают, что только она и может быть вот так приколота к платью у такой женщины, как эта.
– Садитесь сюда. – Тамара показала Лопатину его место. – А ты, Виссарион, принеси вино.
Виссарион вышел, поманив за собой Михаила Тариеловича, должно быть, вино предстояло налить из бочонка.
– Давно, с начала войны, не пил вина, – сказал Лопатин, с удивлением подумав, что это и в самом деле так.
– Чачи нет, не осталось, – сказала Тамара. – Но по-моему, вы раньше любили вино?
Это была правда – Лопатин когда-то любил вино. Но теперь ему казалось, что это было бог весть когда. Он окинул глазами стол. На столе стояла покрытая крышкой фарфоровая миска, наверно, с харчо, о котором говорил Виссарион. На одной тарелке лежали кукурузные лепешки – мчади, наверно привезенные с собой из деревни, на другой – полкруга деревенского сыра. Был еще соусник с чем-то темным, наверно, с ткемали, и салатница, полная красного, горячего, только что снятого с огня лобио.
По мирному времени это был бедный стол, а по-военному – богатый. Такой, за который теперь не часто садились люди. У приборов стояли граненые стаканы, ничего, кроме них. Виссарион и до войны любил пить из этих стаканов, по-крестьянски. Шутил, что рюмки падают у него из рук, когда пьет, должен покрепче обнимать вино, всей рукой, сразу, а не двумя пальцами!
Мария Ираклиевна села, а Тамара, махнув рукой Лопатину, чтобы не поднимался, сама не садилась, ожидая мужчин. Стояла и недовольно оглядывала стол. Хотя понимала, что теперь он богатый, все равно, по старой памяти, продолжала считать его бедным.
Поймав ее взгляд, Лопатин хотел сказать, что все очень хорошо и что он будет с наслаждением есть приготовленное ее руками лобио, но вдруг вспомнил, что как раз вот такое красное лобио в былое время почти никогда не ставили на стол при гостях. Это семейная еда, а для гостей ее варят, когда похороны или поминки…
Вспомнил и ничего не сказал.
– Вы уже два раза ранены, – сказала Тамара, задумчиво глядя на Лопатина. – Бедная девочка, она уже два раза могла вас лишиться.
Сказала о дочери, а не о жене, и Лопатин подумал, что хотя она ничего не знает о его семейной жизни, но какое-то женское чутье подсказало ей вспомнить его дочь, а не его жену.
Виссарион и Михаил Тариелович вернулись из кухни. Виссарион нес в руках две темные бутылки со старыми, полусорванными этикетками восьмого номера – кахетинского. Эти наклейки ничего не значили, потому что вино, конечно, было деревенское.
И то, что у Виссариона в руках были две бутылки, тоже ничего не значило. Он любил много пить, но не любил, когда на столе стояло много посуды. Потом принесет еще.
– Ты пил у меня это вино, – последним садясь за стол, сказал Виссарион. – Это то самое вино, которое ты пил. Год на год не приходится, но этот год как раз неплохой для вина, если бы…
Он не договорил, что если бы, – и стал разливать вино по стаканам. Он вел стол, как всегда: вел так, как привык, – не спеша и не медля, с отличавшей его искренностью. Правда, сказанная стоя, со стаканом в руке, по закону стола приобретала как бы особую, условно приподнятую форму. Но внутри нее продолжало сохраняться то чувство меры, без которой похвальное слово, поочередно обращенное ко всем сидящим за столом, превращается в бессмыслицу и вздор.
Две принесенные с кухни бутылки сменились еще двумя, а потом еще двумя, и Лопатину показалось, что Виссарион уже сказал все, что должен был сказать по праву хозяина стола. И он хотел перебить его и взять слово, чтобы выпить за их уехавшего на фронт сына, но Виссарион, догадавшись, не дал.
– Я благодарю тебя за то, что ты хотел сказать, но пока не кончилось вино… – Он долил вина женщинам и опорожнил последнюю бутылку, налив доверху стаканы мужчинам. – Пока не кончилось вино,