Анисим решил пождать жену Епишкину. «Пропьет еще все, — думал он. — Баба-то лучше удержит».
Через неделю им пришел ответ, что жена Епишки три года тому назад померла, а оставшаяся вдовой дочь продала все пожитки и едет.
«Как же так? — думал Епишка. — Неужели я три года не писал?..»
Он как-то состарился, съежился и жалел, что Анисим подписал ему свое имущество.
«Охо-хо! — думал он. — Уехал, девке-то десять годов было, уж вдова стала. Вот она какая жисть-то, самому сорок годов стукнуло, а я все думал — тридцать».
«Как же она замуж вышла? — спрашивал себя. — И откуда набрали денег, когда присылу не было?.. Впрочем, что же, баба была здоровая, за семерых работать могла…»
Через два дня Епишка встретил на телеге молодую бабу и с слезами бросился целовать ее.
Старый Анисим сам не одну смахнул слезу. Жалко ему было Епишку… Мыканец он.
«И в кого она у меня такая красивая, — думал Епишка, — ни на меня, ни на мать не похожа».
— Ты теперь брось пить-то, — говорил Анисим. — А ты, родная, поудерживай его, слаб он…
— Дедушка, ей-богу, одну рюмочку, с радости. Ведь я сейчас словно причастился, весь мир бы обнял, да головы у него нет.
Дочь Епишки улыбалась и, налив себе рюмку, почомкалась.
— Ты ведь у меня единая, ненаглядная моя. Мы теперь тебе такого жениха сыщем, какой тебе и во сне не снился.
Погорбился старый Анисим за эту неделю, щеки ввалились, а подбородок качался, будто шептал.
Простился с Епишкой и дочерью его и пошел опять с костылем, сгорбившись еще ниже.
— Ты как-нибудь, папаша, лошадь купи, — говорила Марфа отцу, — пахать станем.
— Теперь мы с тобой заживем, Марфунька, — говорил Епишка. — Земли у нас много, хлеба много, скота семь голов рогатого, лошадей только, жаль, увели. Недоглядки.
Плетется Анисим, на солнце поглядывает, до захода в монастырь надо попасть.
По дорожке воронье каркает, гуси в межах на отлет собираются.
Пришел в келью, к игумену, пыльный с дороги, постучался.
— Благослови, отче… Вернулся. Теперь не пойду.
— Ну что, не обмануло тебя сердце твое?
— Нет, отче, сноха утонула. Господь меня надоумил сходить… Господь.
— Ты отдохни поди, вишь, как выглядишь плохо, А что ж старуха-то твоя не вернулась?
— Нима, отче; видно, к угодникам в подножие улеглась. Сильная духом была, знал я, что ей не вернуться.
В келью пришел свою, на столе просфора зачерствелая, невынутая.
Кусает зубами качающимися, молитву хлебу насущному читает.
И опять все как было: на стене скуфья на гвоздике, у окошка на подставочке цветы доморощенные не поливаны.
На мешочном тюфяке в дырки солома выбилась, в коричневых выструганных сучьях клопы гнездятся.
— Слава тебе, Христе боже наш, слава тебе.
Около рукомойника рушничок висит, покойная сноха вышивала.
— Всех похоронил, теперь самому на покой пора. Ой, как тяжело хоронить!
Захолодало. По селу потянулись с капустой обозы.
Хорошо молиться в осень темной ночи за чью-нибудь непутевую душу.
Обронили вербы четки зеленые, краснотой подернулись листья — удила шелковые.
Вечер. Голоса на дороге про темную ноченьку поют.
Прощай, ты, пора нудная, томящая. Вылила ты из пота нашего колосья зернистые, кровью нашей напоила ягоды свои.
Марфа принялась за хозяйство. Сперва ей казалось все как-то по-чудному. Ночью она не могла дверь найти спросонья, вместо порога к загнетке печной забиралась.
Стало подсасывать что-то опять Епишку, не сиделось ему дома, горько было на чужое добро смотреть. Чужое несчастье на счастье пошло.
Ходил в лес, осин с кореньями натаскал, а потом у окошка стал рассаживать.
— Марфунька, — кричал он, запихивая в землю скрябку, — воды неси поливать.
Люди засматривали, головой покачивали.
— Что это с Епишкой-то сталось: дочь привез, вино бросил пить и в церковь ходит.
В монастырь бегал причащаться, всю дорогу без одышки бежал.
— Так ин, — говорит, — лучше бог простит все… да и думы грешные в голову не полезут.
Старый Анисим просфорочку ему дал, советовал лучше кобылку купить, чем мерина.
— Ты кобылу-то купишь — через три года две лошади, ой, ой, каких будешь иметь!
Послухался Епишка старого Анисима, пришел домой и сказал Марфе, что хочет кобылу купить.
В базарный день повели продавать двух коров и выручили три сотни.
— Теперь ты, папаша, в город иди, там-то, чай, лучше купишь.
Снарядила Марфа отца в дорогу, зашила деньги в подштанники и проводила.
Приковылял Епишка в город, в трактирчик зашел отогреться. Люди винцо попивают, речи деловые гуторят. Подсела к Епишке девка какая-то, наянная такая, целоваться лезет.
— Жисть свою пропиваю! — кричит Епишка. — Хорошая ты моя, жалко мне тебя, пей больше, заливай свою тоску, не с добра, чай, гулять пошла.
Когда на другое утро Епишка полез в кошелек купить калачика, там валялась закрытая бумажкой единая заплесневелая старинная копейка.
Ждала Марфа отца и ждать отказалась, уж замуж успела выйти, мужа к себе приняла, а он как в воду канул.
Через два года, в такое же время, она получила письмо от него:
«Добрая доченька, посылаю тебе свое родительское благословение, которое может существовать по гроб твоей жизни и навеки нерушимо.
Дорогая Марфенька, об деньгах прошу тебя не сумлеваться, скоро приеду домой. Кобыла тут у меня на примете есть хорошая, о двух сосунков. Как только вернуся, заживем опять с тобой на славу».
Карев запер хату и пошел в другой раз к сторожке. Лимпиада просила оставить на память вырезанную им солоницу.
Филипп окапывал завалинку и возил на тачке с подгорья загрубелую землю.
— Отослал Иенке денег ай нет? — спросил он, не оборачиваясь, поправляя солому.
— Отослал… сам возил, прощаться ездил.
— То-то долго-то.
— Да.
— Ну, входи, — сказал Филипп. — Ваньчок приехал, чай пьют, дожидаются.
Ваньчок сидел в углу с примасленными, расчесанными на ряд волосами и жевал пышку.
Когда Карев ступил на порог, он недовольно поглядел на него и, приподняв руками блюдечко, чуть-чуть кивнул головой.
— Принес? — спросила Лимпиада и с затаенной болью, нагнувшись, стала рассматривать рисунки.
На крышке было вырезано заходящее солнце и волны реки.
Незатейливый рисунок очень много говорил Лимпиаде, и, положив солонку на окно, она задумалась.
Карев подвинул стакан к чайнику и налил чаю.
— Ну, ты что ж молчишь? — обратился он к Ваньчку. — Рассказывай что-нибудь.
— Чего рассказывать-то? — протянул Ваньчок. — Все пересказано давно.
— Ну, — засмеялся Карев, — это ты, наверно, не в духе сегодня. Ты бы послухал, как ты под «баночкой» говоришь, ты себя смехом кропишь и других заражаешь.
— Лучше Фильке пойду подсоблю, — сказал он, надевая картуз и затягивая шарф.
Когда Ваньчок вышел, Карев поднял на Лимпиаду глаза.
— Идешь? — спросил глухо он. — Я ухожу послезавтра. Пойдем. Жалеть нечего.
Лимпиада свесила голову и тихо, безжизненно прошептала:
— Иди, я не пойду.
— Прощай. Больше, я думаю, говорить тебе нечего.
Лимпиада загородила ему дорогу и повисла, схватившись за него, на руках.
— Не уходи, милый Костя, — ради всего святого, пожалей меня.
— Нет, я не могу оставаться, — сказал Карев и отдернул ее руку.
На пороге показался Филипп.
— Ты что же, совсем уходишь?
— Да, совсем, проститься зайду. Не поминайте лихом, а если сделал чего плохого, то прошу прощенья…
Когда Карев ушел, Лимпиада проводила Филиппа к Ваньчку, а сама побежала на мельницу.
Хата была заперта, и на крыльце на скамейке лежала пустая пороховница.
«Куда же ушел?» — подумала она и повернула обратно. Вечерело. Оступилась в колею и вдруг, задрожав, почувствовала, что под сердцем зашевелился ребенок.
— Ох! — вскрикнула тихо и глухо, побежала к дому, щеки горели, платок соскочил на плечи, но она бежала и ничего не замечала.
В открытых глазах застыл ужас, губы подергивались как бы от боли.
Прибежала и, запыхавшись, села у окна.
«Зачем же я бежала? Господи, откуда эта напасть? Что делать мне… что делать?..»
Думы вспыхивали пламенем и, как разбившаяся на плесе волна, замирали.
«Вытравить, избавиться», — мелькнула мысль. Она поспешно подбежала к печурке.
«Преступница», — шептал какой-то голос и колол, как шилом, в голову.
«Господи, — упала она перед иконой, — научи!»
На брусе — для мора тараканов, в синей бумажке, — в глаза ей бросилась спорынья.
С лихорадочной дрожью наскребла спичек и смешала с спорыньей.