— Ну пойдемте ко мне, в мою комнату; я нездорова и, кажется, совсем разболеюсь с этою перевозкою.
— Вы очень переменились, — заметил Розанов.
— Худею, стареюсь?
— Не стану лгать, — и похудели и постарели.
— Часто хвораю, — отвечала спокойно Лиза и, еще раз позвав за собою Розанова, пошла впереди его через переднюю по коридору. Вдоль темного коридора Розанов заметил несколько дверей влево и, наконец, вошел за Лизою в довольно большую комнату, окрашенную желтою краскою.
В этой комнате стоял старенький, вероятно с какого-нибудь чердачка снесенный столик, за которым, стоя, ели из деревянной чашки три прехорошенькие горничные девушки. С ними вместе помещался на белой деревянной табуретке, обедал и, по-видимому, очень их смешил молодой человек в коричневом домашнем архалучке.
Проходя мимо трапезующих, Розанов взглянул на молодого господина и, остановясь, вскрикнул:
— Ба, Белоярцев!
Белоярцев положил на стол ложку, медленно приподнялся, обтер усики и, направляясь к Розанову, произнес с достоинством:
— Здравствуйте, Дмитрий Петрович.
— Какими вы судьбами здесь?
— И волей, и неволей, и своей охотой, батюшка Дмитрий Петрович, — отвечал Белоярцев шутя, но с тем же достоинством. — Вы к Лизавете Егоровне идете?
— Да, — отвечал Розанов.
— Ну, там мы увидимся, — произнес он, пожимая руку Розанова.
Доктор направился в дверь, которою вышла Лиза.
Здесь опять ему представился новый коридор с четырьмя дверями, и в одной из этих дверей его ожидала Лиза.
— Что это, Лизавета Егоровна? — недоумевая, спросил шепотом Лизу Розанов.
— Что? — переспросила его она.
— Как эта… тут что же?.. Ваша комната?
— Да, это моя комната: входите, Дмитрий Петрович.
— Вы тут как же? нанимаете, что ли?
— Да, нанимаю.
— Со столом?
— Да…
— Что вы так далеко забрались?
— От чего же далеко?
— Ну, от города.
— А что мне город?
— И дорого платите здесь?
— Нет, очень дешево. Мы наняли весь этот дом за восемьсот рублей в год.
— На что же вам весь дом? — спросил с удивлением Розанов.
— Жить, — отвечала ему, улыбаясь, Лиза.
— Да; но кто же ваш хозяин?..у кого вы здесь живете?
— Сами у себя. Что это вас так удивляет?
— Да кто же у вас хозяин?
— Ах, никто особенно не хозяин, и, если хотите, все хозяева. Будто уж без особенного антрепренера и жить нельзя!
— Лиза! — позвала, отворив дверь, Бертольди, — скажите, не у вас ли я оставила список вопросов?
— Не знаю, — в таком хаосе ничего не заметишь; поищите, — лениво проговорила, оглядываясь по комнате, Лиза.
Бертольди впорхнула в комнату и начала рыться на окне.
— Ну что, как вы нынче живете, mademoiselle Бертольди? — спросил ее Розанов.
— Весьма хорошо, — отвечала она.
— Над чем работаете?
— Над собою.
— Почтенное занятие.
— А вы давно в Петербурге? — обратился Розанов к Лизе.
— Да вот уже третий год.
— Удивительное дело; никогда и не встретились. Вы где же жили?
— В разных сторонах, Дмитрий Петрович.
— Папа ваш умер?
— Умер.
— Ну, а матушка, а сестра?
— Сестра вышла замуж и, кажется, здесь теперь.
— А вы не видаетесь?
— Нет, не видаемся.
— За кого же вышла Софья Егоровна?
— За какого-то австрийского барона Альтерзона.
— Хороший человек?
— Не видала я его.
— Ну, а мать Агния?
— Тетка жива.
— И более ничего о ней не знаете?
— Ничего не знаю.
— Кто это такая, Лиза, мать Агния? — спросила Бертольди.
— Сестра моего отца.
— Что она, монахиня?
— Да.
— Каких антиков у вас нет в родстве!
Лиза ничего не отвечала.
— Ну, а что же вы меня ни о чем не спросите, Лизавета Егоровна: я ведь вам о многом кое о чем могу рассказать.
— В самом деле, как же вы живете?
— Да я не о себе; я служу.
— При университете?
— Нет, при полиции; mademoiselle Бертольди когда-то предсказала мне сойтись с полицией, — судьба меня и свела с нею.
— Что же вы такое при полиции?
— Я полицейский врач этой счастливой части.
— Вот как!
— Да, Лизавета Егоровна, — достиг степеней известных. — А вы знаете, что Полина Петровна и Евгения Петровна с мужем тоже здесь в Петербурге?
— Нет, не знала, — равнодушно проговорила Лиза.
— Что это такое, Лизавета Егоровна? — произнес с тихим упреком Розанов. — Я думал, что обрадую вас, а вы…
— Я очень рада… Зачем же здесь Женни?
— Ее муж получил тут место очень видное.
— Вот как! — опять еще равнодушнее заметила Лиза.
— Да, он пойдет. Они уж около месяца здесь и тоже устраиваются. — Мы очень часто видимся, — добавил, помолчав, Розанов.
— А что Полинька?
— Она живет.
— С вами? — неожиданно спросила Бертольди.
Розанов сначала немножко покраснел, но тотчас же поправился и, рассмеявшись, отвечал:
— Нет, не со мною. Я живу с моею дочерью и ее нянькою, а Полина Петровна живет одна. Вы не знаете — она ведь повивальная бабка.
— Полинька акушерка!
— Как же: у нее дела идут.
— Это не диковина, — вставила Бертольди.
— Ну, однако: не так-то легко устроиться в этом омуте.
— Если заботиться только о своей собственной особе, то везде можно отлично устроиться.
Розанов промолчал.
— Другое дело жить, преследуя общее благо, да еще имея на каждом шагу скотов и пошляков, которые всему вредят и все портят…
Прежде чем Бертольди могла окончить дальнейшее развитие своей мысли, в дверь раздались два легкие удара; Лиза крикнула: «войдите», и в комнате появился Белоярцев.
Он вошел тихо, медленно опустился в кресло и, взяв с окна гипсовую статуэтку Гарибальди, длинным ногтем левого мизинца начал вычищать пыль, набившуюся в углубляющихся местах фигуры.
— У нее много практики? — равнодушно спросила Лиза.
— Есть, то есть, я хотел сказать, бывает; но у ней есть жалованье и квартира при заведении.
— Это у кого? — сквозь зубы спросил Белоярцев.
— У Полиньки Калистратовой, — ответила Бертольди. — Вы знаете: Розанов говорит, что она акушерка и отлично устроилась, а я говорю, что, заботясь только о самом себе, всякому очень легко устроиться. Права я?
— Разумеется, — ответил сквозь зубы Белоярцев.
— Ну, а вы, Белоярцев, что поделываете?
— Работаем, Дмитрий Петрович, работаем.
— Вы видели его последнюю работу? — спросила Бертольди, тряхнув кудрями. — Не видели?
— Не видел.
— И ничего о ней не знаете?
— Не знаю.
— Ничего не знаете об «Отце семейства»?
— Не знаю же, не знаю.
Бертольди захохотала.
— Что это за работа? — спросил Розанов.
— Так себе, картинка, — отвечал Белоярцев: — «Отец семейства», да и только.
— Посмотрите, так и поймете, что и искусство может служить не для одного искусства, — наставительно проговорила Бертольди. — Голодные дети и зеленая жена в лохмотьях повернут ваши понятия о семейном быте. Глядя на них, поймете, что семья есть безобразнейшая форма того, что дураки называют цивилизациею.
— Ну это еще вопрос, mademoiselle Бертольди.
— Вопрос-с, только вопрос, давно решенный отрицательно.
— Кем же это он так ясно решен?
— Светлыми и честными людьми.
— Отчего же это решение не всем ясно?
— Оттого, что человечество подло и глупо. Отрешитесь от своих предрассудков, и вы увидите, что семья только вредна.
— То-то я с этим вот несогласен.
— Нет, это так, — примирительно заметил Белоярцев. — Что семья — учреждение безнравственное, об этом спорить нельзя.
— Отчего же нельзя? Неужто вы находите, что и взаимная любовь, и отцовская забота о семье, и материнские попечения о детях безнравственны?
— Конечно, — горячо заметила Бертольди.
— Все это удаляет человека от общества и портит его натуру, — по-прежнему бесстрастным тоном произнес Белоярцев.
— Даже портит натуру! — воскликнул Розанов.
— Да, — расслабляет ее, извращает.
— Боже мой! Я не узнаю вас, Белоярцев. Вы, человек, живший в области чистого искусства, говорите такие вещи. Неужто вашему сердцу ничего не говорит мать, забывающая себя над колыбелью больного ребенка.
— Фю, фю, фю, какая идиллия, — произнесла Бертольди.
— Дело в том-с, Дмитрий Петрович, что какая же польза от этого материнского сиденья? По-моему, в тысячу раз лучше, если над этим ребенком сядет не мать с своею сентиментальною нежностью, а простая, опытная сиделка, умеющая ходить за больными.
— Еще бы! — воскликнула Бертольди.
— И материнские слезы, и материнские нежности, повашему, что ж: тоже…
— Слезы — глупость, а нежности — разнузданное сладострастие. Мать, целуя ребенка, только удовлетворяет в известной мере своим чувственным стремлениям.