Сахаров не возник на голом месте. Он был рожден всем лучшим, что нам оставила великая русская интеллигенция. От Толстого он взял и осуществил на практике тезис непротивления злу насилием. От Достоевского — тезис о том, что все лучшие идеалы человечества не стоят слезы невинного ребенка. От Чехова — тезис о том, что нет маленьких людей и маленьких страданий. Сахаров победил. Печально, но твердо.
«Жаворонки» с подгоревшими изюмными глазами
1
«“Жаворонки” с подгоревшими изюмными глазами…» — так изумительно изюмно мог написать только человек, для которого эти мягкие птицы детства, сдобные, подрумяненные по бокам, только что из теплых гнезд булочных, улетели куда-то далеко, оставив вместо себя на прилавках шершавую пайковую черняшку, пахнущую полынью.
У самого Катаева были изюмные глаза, и тоже подгоревшие. Было от чего подгореть.
Революция дала ему вкус славы, но отобрала столькие другие вкусы и запахи.
«Гаврик осторожно взял обеими руками, как драгоценность, холодный кипучий стакан и, зажмурившись против солнца, стал пить, чувствуя, как пахучий газ бьет через горло в нос. Мальчик глотал этот волшебный напиток богачей, и ему казалось, что на его триумф смотрит весь мир — солнце, облака, море, люди, собаки, велосипедисты, деревянные лошадки карусели, кассирша городской купальни. И все они говорят: «Смотрите, смотрите, этот мальчик пьет воду “Фиалка”!
Водой «Фиалка» для самого Катаева оказалось шампанское «Вдова Клико», и не какое-нибудь, а одна тысяча девятьсот шестнадцатого года.
В 1963 году наши пути пересеклись с Катаевым в Париже.
Он приехал туда на премьеру новой постановки «Квадратуры круга», — всеми правдами и неправдами выживший современник стольких прославленных, но не выживших писателей, да и сам прославленный, но не настолько, насколько ему бы хотелось. А я тогда купался в неосторожной славе после выхода во французском еженедельнике «Экспресс» моей автобиографии, ещё не догадываясь, какая головомойка мне предстоит дома.
Я был должником Катаева — он напечатал мой первый рассказ «Четвертая Мещанская» в «Юности», расхвалил его на Съезде писателей, да ещё и привез мне в подарок из Америки мою мальчишескую мечту — ковбойский шнурок с гравированной пластинкой. в которую был вделан кусочек аппалачской бирюзы.
Я не знал ни одного другого главного редактора, который был не только сам знаменит, но так обожал делать знаменитыми других. Катаев был крестным отцом всех шестидесятников. Я был всегда провинциально благодарным человеком, и мне хотелось сделать Катаеву какой-нибудь подарок.
К моему восторгу, на данный короткий отрезок времени я оказался в Париже знаменитей и богаче Катаева. Я пригласил Катаева на ужин и заехал за ним в гостиницу.
— А сколько у вас пиастров, Женя? — деловито спросил Катаев.
— Много, — ответил я гордо.
— А как много ваше много? — уточнил Катаев с интонацией мадам Стороженко, покупающей бычки у Гаврика.
Вывернув бумажник и все карманы, я высыпал груду мятых денег поверх двуспальной кровати.
— Деньги не уважают тех, кто не уважает их. Так мне когда-то сказал москательщик Либерзон с Дерибасовской, когда я пытался у него купить бенгальские свечи, подсунув ему рваный рубль, — неодобрительно заметил Катаев и начал с молниеносной артистичностью сортировать деньги, нежно разглаживая их морщины и группируя, как Наполеон кирасир перед Аустерлицем.
— Здесь восемнадцать тысяч двадцать два франка… — с тяжким, уважительным вздохом сказал он, испытующе глядя на меня. — Сколько из них мы можем инвестировать в ужин?
— Хоть все! — задохнулся я от восторга.
— Тогда это будет не простой ужин, а кутеж… Вы знаете, в чем разница между ужином и кутежом? — строго спросил Катаев.
— Н-ну… кутеж… это когда… долго… и много… — промямлил я.
— Не только долго и много, но и ши-кар-но!.. — поднял палец Катаев. — А еще, — он покачал пальцем, как маятником, — и разнообразно!
Лицо Катаева озарилось полководческой решимостью.
— Женя, эти деньги, доведенные вами до состояния вопиющей непрезентабельности, я аккуратно разложу по всем своим карманам, ибо в один карман они — пардон! — не влезают… Вам денег нельзя доверять, потому что при расчетах с официантами вы будете снова нещадно мять и терзать лица уважаемых государственных мужей Франции, среди которых, между прочим, есть лицо Виктора Гюго. Будем считать, что это ваша плата за обучение. Обучение литературе и Парижу… Итак, с какого кабака мы начнем? Разумеется, с «Шехерезады»…
Наши жены восхищенно напряглись и в унисон щелкнули раскрываемыми пудреницами.
Я почти застонал, млея от предвкушения.
Кабаре «Шехерезада» было главным местом действия ремарков-ского романа «Триумфальная арка», которым зачитывалось все наше поколение.
Каков же был мой все нараставший восторг, когда мы приехали в «Шехерезаду» и в дверях перед нами предстал во плоти герой Ремарка, он же заодно и певец — Миша Морозов, комплекции знаменитого борца времен катаевской юности — Ивана Заики на, но с лимонным, совсем нерусским лицом и тонкой полоской вкрадчивых усиков.
— Добро пожаловать, месье Катаев и месье Евтушенко… — неожиданно узнав нас, сказал герой Ремарка, приглашающе простирая руку, тяжелую от сомнительно дорогих перстней, в бархатную темно-алую глубину, мерцающую бронзовыми канделябрами.
В ту пору советские писатели за границей были редкостью. То, что герой Ремарка узнал не только Катаева, но и меня, — было пиком моей славы.
— Аперитив? — учтиво склонился герой Ремарка.
— Шампанское. Только шампанское… — небрежно отмахнулся Катаев.
— Есть «Дом Периньон», «Мумм Гордон Руж», «Хейдсек», «Редерер», «Татгинжер», «Вдова Клико»… — с достоинством начал перечислять герой Ремарка.
— «Вдову Клико»… Разумеется, брют…
Герой Ремарка уже хотел идти, но Катаев остановил его небрежным, однако достаточно повелительным жестом:
— Но вы же меня не спросили, какого года…
— Извините, какого? — исправил свою ошибку герой Ремарка.
— А вот того самого, когда я, еще молодой офицер, приехал в Париж для закупки снарядов и амуниции… К вашему сведению, месье Морозов, это был тысяча девятьсот шестнадцатый год…
Метрдотель попятился подавленно, но все-таки ещё относительно величественно.
— Ну-ка, проверю вас бунинским методом — на какого купримского персонажа похож этот метрдотель? — вполголоса спросил меня Катаев.
— На японского шпиона под именем штабс-капитана Рыбникова… — по-ученически бойко пробарабанил я.
— Боюсь, что из вас получится прозаик… — лукаво усмехнулся Катаев — он умел радоваться, когда молодые ребята вокруг него не «плавали» на его всегда неожиданных мини-экзаменовках. — А ваш Ремарк Куприна наверняка не читал, а зря…
Минут через десять, когда метрдотель вернулся — на его лице уже никакого цвета не наблюдалось, даже лимонного. Штабс-капитан Рыбников в нем исчез, а проглядывал боящийся быть высеченным на барской конюшне татарчонок. Однако герой Ремарка пытался сохранить монументальную импозантность.
— Есть «Дом Периньон» двадцать шестого года, «Редерер» тридцать второго… — снова заперечислял он.
— Но я же сказал — «Вдова Клико» тысяча девятьсот шестнадцатого… — раздраженно перебил его Катаев.
— Вообше-то шампанское редко выживает столь длительный срок… — уклончиво стал уводить разговор в сторону герой Ремарка. — К сожалению, оно имеет тенденцию выдыхаться, месье Катаев…
— Я старше этого шампанского тысяча девятьсот шестнадцатого года на целых девятнадцать лет, но разве похоже, что я вьщох-ся? — со снисходительной запальчивостью отпарировал Катаев.
— Если вас откупорить, месье Катаев, то я не хотел бы, чтобы пробка полетела в меня… — пробормотал герой Ремарка и наконец признался: — Но реальность прискорбна — «Вдовы Клико» шестнадцатого года у нас нет.
— Так достаньте… — бросил ему, как нечто не подлежащее отказу, Катаев.
— Но я боюсь, что… — уже почти лепетал герой Ремарка, на наших глазах превращаясь из литой глыбы мускулов с закрученными усиками в тающего снеговика с вываливающимися из орбит, оказывается, не так глубоко вставленными, угольками глаз.
— Подойдите ко мне поближе… — с неожиданной гипнотизирующей ласковостью сказал Катаев.
Герой Ремарка почти на цыпочках приблизился к столу, как заколдованный, повторяя:
— Я боюсь, что…
— Теперь нагнитесь… — усилил ласковость до жесткости приказа Катаев.
Официанты выстроились у бара, созерцая нечто невиданное — укрощение их величественного тирана, которого за глаза они называли Тамерланом, хотя больше это относилось к внешности, чем к характеру.