— не важно какого. Хотел ли он и был ли в состоянии признать это теперь, когда его ожидания сбылись? Этого мы сказать не можем. В любом случае, это не имеет значения. Главное, что он пожертвовал собой, чтобы освободить старого авиатора из плена кошмаров, из ада, которого тот не заслужил.
Спасение пришло.
Когда корпус лодки раскололся, как пустая тыква, он не почувствовал ничего.
Вместо этого, когда кристаллические осколки вошли в его мозг, он увидел два забавных сна о Низком Городе — они последовали друг за другом с такой быстротой, что почти слились.
…По фрескам на потолке бистро «Калифорниум», ползают длинные тени, а за столиками сидит клика лорда Мункаррота и ждет, когда вернется Хорнрак, чтобы раскинуть кости на четверых. Шаги на пороге… Женщины опускают глаза, улыбаются… подавляют зевок, прикрывая затянутыми в сизые перчатки пальцами свои сизые, как у чахоточных, губы…
Вирикониум, со всей его самовлюбленностью стареющей кокотки, двусмысленными намеками и сомнительными приглашениями, снова приветствовал его. Он ненавидел этот город — и все же теперь это было его прошлое, все, о чем ему полагалось сожалеть…
Второй сон был о рю Сепиль.
Лето в разгаре, светает. Цветут каштаны, их белые восковые свечки роняют первые капли на пустынные тротуары. Яркие косые лучи заливают улицу; обычно она кажется бестолково длинной, но сейчас словно выяснилось, совершенно неожиданно, что именно эта улица ведет в сердце Города — иного, более юного и бесхитростного. Солнце бьет в глаза, освещая фасады зданий, в одном из которых он когда-то жил, нагревая гнилой кирпич и передавая ему весьма приятный розоватый цвет. Мальчик возится в распахнутом окне второго этажа с ярко-красными геранями в грубых терракотовых горшках, выставленными снаружи на подоконнике. Он смотрит вниз на Хорнрака и улыбается…
Прежде чем Хорнрак успел что-то проговорить, мальчик опустил оконную створку и отвернулся. Стекло, разделившее их, отразило утренний солнечный свет бесшумным взрывом, и Хорнрак, ослепленный, обманутый той улыбкой, внезапно увидел, как раскаляются все эти старые улицы — и начинают плавиться!
Рю Сепиль, Чилдрен-авеню, Курт Марджери Фрай — все тает! Тают обшарпанные пристройки на площади Утраченного Времени! Все разом оседает, проваливается само в себя, рушится… И вот в обозримом пространстве не остается ничего, кроме невыносимо белого неба и каштановых листьев, похожих на отпечатки пятерни без ладони…
А потом — только бездонная непрозрачность.
Хорнрак узнал биение собственной крови в молочной жидкости, наполняющей глазные яблоки. Он видел, как растекается старый, покрытый коркой копоти кирпич, как лопается стекло, как выплавляется из рам, и сами рамы иссыхают, и ошметки краски вспыхивают изумрудной зеленью и золотом, и горшки с геранью летят с подоконников в огонь, кометами падая в раскаленном воздухе. Он видел, как под напором света исчезают каштаны — и не остается ничего, даже белого пепла! Все мелькнуло, как солнечный блик в банке с водой, и осталось только пространство, в котором все это когда-то существовало — сияющее, вязкое, свободное. У Хорнрака возникло странное ощущение: будто он чувствует, как невыносимо краток век материи, как она отчаянно пытается что-то сказать ему, коснуться его, прежде чем погибнуть… Невыносимая краткость и одновременно — невыносимая длительность бытия…
Он подумал: что-то стоит за всеми реальностями вселенной и замещает их здесь, что-то не столь осязаемое, но более постоянное. И тогда мир покинул его навсегда.
Как это трудно — передать одновременность…
Пока Хорнрак грезил — как и Гробец по прозвищу Железный Карлик, старый друг королей и принцев, умирающий в тысяче миль от него на сто пятидесятом году жизни…
Пока Целлар и королева стояли в холодном тронном зале, глядя на север и перешептываясь сухими голосами, вспоминая старые времена…
Пока Фей Гласс и Эльстат Фальтор стояли вдалеке на пустоши и смотрели на Город, Бенедикт Посеманли раскинул руки, словно хотел принять падающую лодку в свои объятия. Он издал мрачный, глухой возглас, похожий на крик совы, и ветер унес этот звук в пустоши. «С возвращением!» — хотел крикнуть он, хотя неясно, к кому были обращены эти слова — возможно, к самому себе. В любом случае, выяснять было поздно. «Тяжелая Звезда» похоронила себя во вздутом куполе его груди, разворотила ее… и с глухим треском разломилась пополам.
Он вздрогнул, как раненый кит, мягко, почти по-женски вздохнул — от горя или от удовольствия? — и белое сияние вдруг хлынуло из всех его пор. В считанные минуты оно затопило яму, потом Город… и он преобразился на глазах. Казалось, его странные галереи и бумажные купола запылали изнутри.
Дрожа и понемногу слабея, это сияние растекалось по всей Земле. К тому времени, когда его волны пересекли горькие побережья Фенлена, оно было уже просто бледным маревом. Но оно проникало в самое сердце камней — и смывало все следы иной реальности. Оно захлестнуло руины Железного ущелья, где вот уже месяц среди белесых останков несчастного флота Эльма Баффина копошились огромные жуки-бронзовки. Перетекая через зубчатые стены остывшего Дуириниша, оно будило стражей, разгоняя их сны — долгоножек, что бродят по далеким фантастическим побережьям, деревьев, превращающихся в людей, и людей, превращающихся в геометрические фигуры. Оно неслось меж полуразрушенных контрфорсов Эгдонских скал. И когда волна прошла, чахлые дубравы на склонах снова опустели.
Почти невидимая, волна катилась по высоким перевалам Монарских гор, отмывая их до мерцающего льдистого блеска… и наконец перелилась через стены Пастельного Города, чтобы очистить его улицы от всех иллюзий… кроме чисто человеческих. Эти не исчезнут, наверно, никогда.
На далекой странной равнине Фей Гласс и Эльстат Фальтор ощутили его биение в своих венах… и отделились от прошлого.
— Эрнак сан Тенн! — ликуя, прокричал Фальтор. — Мы встречаемся в Саду Женщин! В полночь!
— Нет, — прошептала Фей Гласс — возможно, немного опечаленная этой потерей, — так много крыльев…
И повторила, видя, как это жестоко:
— Так много крыльев.
Они еще немного задержались там, среди полуразрушенных пирамидок и водораздельных хребтов, похожие на пару серых призраков, и Послеполуденные культуры постепенно возвращали их себе. Теперь мы можем оставить их навсегда.
Бенедикт Посеманли тихо корчился, словно пытался вытолкнуть из себя что-то еще. Все было сделано, оставалось лишь одно: умереть.
Великий авиатор застонал, напрягся… И личинки вдруг брызнули из его пор, словно их вытолкнуло взрывом, и посыпались в яму, иссыхая, как мертвые пиявки.
Он торжествующе закричал. Еще несколько минут свет бил из него — весь свет, который он поглотил в течение своего долгого заключения на Луне, вся его боль. Он тонул в блаженстве, распадаясь