Криспин некоторое время стоял лицом к алтарю и к диску, потом опустился на колени — подушек здесь не было — на твердый пол и закрыл глаза. Среди молящихся женщин он думал о матери, маленькой, храброй, изящной, всегда окруженной ароматом лаванды, так давно живущей в одиночестве после смерти отца. Он чувствовал, как он далеко от нее.
Кто-то встал, сделал знак диска и вышел. Старуха, сгорбленная годами. Криспин услышал, как за его спиной открылась и захлопнулась дверь. Было очень тихо. А потом в этой тишине кто-то запел.
Он поднял глаза. Больше никто не пошевелился. Голос, нежный и жалобный, доносился откуда-то слева. Криспину показалось, что он видит там смутную фигуру, у одного из боковых алтарей, где лампы не горели. Там горело несколько свечек, но он не мог даже разглядеть, была ли это девушка или пожилая женщина, таким тусклым был свет.
Через мгновение он понял, собрав разбегающиеся мысли, что голос поет на тракезийском языке, что было совсем странно. Здесь в церкви всегда пели на сарантийском.
Он плохо знал тракезийский — древний язык народа, который правил большой частью мира до Родиаса, — но, вслушиваясь, Криспин понял, что это похоронная песнь.
Никто больше не двигался. Никто не входил. Он стоял на коленях среди молящихся женщин в тускло освещенном святом месте и слушал голос, поющий о горе на древнем языке, и ему пришло в голову, что музыка — это одна из тех вещей, которые отсутствовали в его жизни после смерти Иландры. Когда она пела песни девочкам перед сном, она пела и для него тоже, а он слушал из другой комнаты.
«Кто знает любовь?
Кто скажет, что знает любовь?»
Эта женщина, эта тень, почти невидимая, голос без тела, пела не колыбельную киндатов. То был плач, как в конце концов понял Криспин, на чисто языческую тему: о деве из колосьев и рогатом боге, о жертве и добыче охотника. В церкви Джада. Образы, которые считались древними уже в то время, когда Тракезия была великой.
Криспин содрогнулся, стоя коленями на камне. Он опять посмотрел налево, напрягая зрение, чтобы проникнуть в сумрак. Только тень. Только голос. Никто не двигался.
И, почувствовав аромат невидимых духов, парящий в полумраке, он вдруг вспомнил, что император Валерий прежде был Петром Тракезийским, перед тем как приехал на юг вместе с дядей с северных полей, и что он, наверное, знал эту песню.
А вслед за этой мыслью пришла другая, и Криспин снова закрыл глаза и обозвал себя глупцом. Ибо если это правда, — а так, конечно, и было, — то Валерий также должен был хорошо знать, что за зубр изображен на набросках Криспина для Святилища. Он сам был родом из северной Тракезии, из лесов и полей, тех мест, где языческие корни хранились в земле долгие века.
Валерий должен был узнать «зубира», как только увидел его на рисунке.
А он ничего не сказал. Отдал наброски восточному патриарху, одобрил их для купола, своего наследия, своего Святилища божественной мудрости Джада. Осознание налетело на Криспина словно порыв ветра. Потрясенный, он запустил пальцы в волосы.
Какой человек осмелился сделать попытку примирить так много разных вещей на протяжении одной жизни, подумал он. Снова сблизить восток и запад, привести север к югу, сделать танцовщицу императрицей. Дочь врага и жертву выдать замуж за собственного друга и стратига. «Зубира» из Древней Чащи, огромного и дикого — олицетворение дикой природы — позволить поместить на купол, посвященный Джаду, в самом сердце Города за тройными стенами.
Валерий. Валерий пытался. Здесь существовал какой-то… узор. Криспин почувствовал, что вот-вот его увидит, вот-вот поймет. Он и сам был творцом узоров, когда работал со смальтой и светом. Император работал с людскими душами и со всем миром.
В церкви плакал голос:
Неужели прекрасная дева с волосами, как спелая нива,Никогда больше в поле не выйдет?Может Бог на рогах держать голубую луну,Но Охотница пустит стрелу — и тогда Он умрет.Как, дети времени, мы сможем дальше жить.Когда мы знаем, что умрут те Двое?Как мы, потери дети, можем знать,Что позади себя мы оставляем?Раздастся в дебрях леса зверя рев,Тогда земли заплачут дети.Когда выходит в поле этот зверь,Должны погибнуть Дети крови.
Он с трудом понимал тракезийские слова и все же понял инстинктивно так много: точно так же он тогда посмотрел вверх, в той церкви в Саврадии, в День Мертвых, и осознал истину о Джаде и о мире на куполе. Сердце Криспина заболело от переполнивших его чувств. Загадки потрясали его. Он чувствовал себя маленьким, смертным, пронзенным этой песней словно мечом.
Прошло какое-то время, и он вдруг понял, что одинокий голос уже умолк. Он снова взглянул туда. Никаких следов поющей. Никого. Совсем никого. Он быстро повернулся к выходу. Никто не выходил. Во всей церкви не было никакого движения, никаких шагов. Никто из остальных людей в тусклом сочащемся свете даже не шелохнулся, ни во время пения, ни сейчас. Словно они даже не слышали песни.
Криспин снова невольно вздрогнул, почувствовав, как нечто невидимое мимоходом коснулось его, его жизни. Руки у него тряслись. Он уставился на них, словно они принадлежали другому человеку. Кто пел эту похоронную песнь? Что он оплакивал языческими словами в церкви Джада? Криспин вспомнил Линон в сером тумане на холодной траве. «Помни обо мне». Неужели полумир остается с человеком навсегда, стоит только один раз войти в него? Он не знал. Не знал.
Он стиснул руки и смотрел на них — царапины, порезы, старые шрамы, — пока они не перестали дрожать. Прочел молитву Джаду в тишине и сумраке, сделал знак солнечного диска, а потом попросил у бога милосердия и света для мертвых и живых, которых знал здесь и далеко отсюда. А потом встал и снова вышел на свет дня и пошел домой по улицам и переулкам, через площади, под крытыми колоннадами. По дороге он слышал шум с Ипподрома за спиной — очень громкий теперь. Там что-то происходило. Он увидел бегущих со всех сторон людей, они держали палки и ножи. Увидел у одного меч. Сердце продолжало выбивать барабанную дробь, так что болело в груди.
Это было начало. Или, если смотреть с другой стороны, — конец. Его это не должно так сильно волновать. Но волновало сильнее, чем можно выразить словами. Невозможно отрицать эту истину. Но для него в этой пьесе не осталось никакой роли.
В этом он ошибался.
Когда он пришел домой, Ширин ждала его с Данис на шее.
Мятеж вспыхнул с невероятной быстротой. Только что Синие совершали свой круг почета, а в следующее мгновение крики изменились, стали злобными, и на Ипподроме вспыхнула яростная драка.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});