Действительно, гражданка Рошмор не осталась нечувствительной: она растрогалась при мысли о страданиях Эвариста и его матери и призадумалась над тем, как бы им помочь. Она уговорит своих друзей, богатых людей, покупать картины художника!
— Есть еще деньги во Франции, — сказала она улыбаясь, — только их не держат на виду.
А еще лучше: раз искусство погибло, она устроит Эвариста на службу к Морхардту либо к братьям Перрего, либо определит его в качестве доверенного лица к какому-нибудь военному поставщику.
Но потом она решила, что для человека с таким характером это неподходящее дело. После минутного размышления она радостно всплеснула руками:
— Остается назначить еще нескольких присяжных заседателей в Революционный трибунал. Присяжный, судья — вот кем должен быть ваш сын! Я знакома с членами Комитета общественного спасения; я знаю Робеспьера-старшего; его брат часто ужинает у меня[373]. Я переговорю с ними. Я попрошу кого следует переговорить с Монтане, с Дюма[374], с Фукье[375].
Гражданка Гамлен, взволнованная, преисполненная благодарности, приложила палец к губам: в мастерскую входил Эварист.
Вместе с гражданкой Рошмор он спустился по темной лестнице, деревянные ступени которой, выложенные изразцами, были покрыты слоем давнишней грязи.
На Новом мосту, где солнце, уже клонившееся к закату, удлиняло тень от пьедестала, на котором некогда красовался бронзовый конь и который теперь был расцвечен национальными флагами, группы мужчин и женщин из простонародья прислушивались к речам отдельных граждан, говоривших шепотом. Толпа, подавленная, хранила молчание, порою прерывая его стонами и гневными возгласами. Многие поспешным шагом направлялись на Тионвилльскую улицу, бывшую улицу Дофина. Гамлен, подойдя к одной из кучек, узнал, что только что убили Марата[376].
Мало-помалу известие подтвердилось; сообщали подробности: его заколола в ванне женщина, прибывшая нарочно из Кана, чтобы совершить это преступление.
Некоторые предполагали, что ей удалось скрыться, но большинство утверждало, что ее задержали. Люди толклись, как стадо, покинутое пастухом.
«Нет уже Марата, — думали они, — чувствительного, отзывчивого, доброго Марата, который руководил нами, никогда не ошибался, угадывал все, смело разоблачал все козни!.. Как быть, что делать? Мы лишились наставника, защитника, друга!» Они знали, откуда нанесен удар и кто направил руку этой женщины.
— Марат убит теми же преступными руками, которые хотят и нас уничтожить, — тяжко вздыхали они. — Его смерть — сигнал к поголовному истреблению всех патриотов.
По-разному передавали подробности этой трагической смерти и последние слова жертвы; расспрашивали об убийце, о которой было известно только то, что это молодая женщина, подосланная изменниками-федералистами. Гражданки в исступлении настаивали на немедленной казни преступницы и, находя смерть на гильотине слишком легкой, требовали для этого изверга бича, колесования, четвертования, — изобретали новые пытки.
Национальные гвардейцы, с шашками наголо, волокли в секцию какого-то человека с решительным выражением лица. Одежда на нем висела клочьями; кровь тонкими струйками стекала по бледным щекам. Его схватили в ту минуту, когда он говорил, что Марат заслужил свою участь, так как сам постоянно призывал к грабежам и убийствам. И с большим трудом страже удалось укрыть его от ярости толпы. На него указывали пальцем, как на сообщника убийцы, ему угрожали смертью.
Гамлен оцепенел от скорби. Скудные слезы сохли у него на воспаленных глазах. К сыновнему горю примешивались патриотическая тревога и любовь к народу, раздиравшие ему сердце.
«После Лепелетье, — думал он, — после Бурдона — Марат!.. Вот он, жребий патриотов: перебитые на Марсовом поле, в Нанси, в Париже, они погибнут все». И мысль его обращалась к изменнику Вимпфену[377], который еще недавно, во главе шестидесятитысячной орды роялистов, шел на Париж, и, если бы под Верноном ему не преградили дороги доблестные патриоты, он предал бы огню и мечу героический, многострадальный город.
А сколько еще впереди опасностей, сколько преступных замыслов, сколько измен, которые могла бы предугадать и раскрыть только мудрость и бдительность Марата! Кто, кроме него, мог бы изобличить Кюстина, бездействующего в лагере Цезаря и отказывающегося освободить от блокады Валансьен, Бирона[378], ничего не предпринимающего в Нижней Вандее, допустившего взятие Сомюра и Нанта? Диллона[379], предающего родину в Аргоннах[380]?..
Вокруг него с каждой минутой усиливались зловещие вопли:
— Марата нет в живых! Его убили аристократы!
Когда, исполненный скорби, ненависти и любви, он уже направлялся отдать последний долг мученику свободы, старуха крестьянка в шерстяном чепце подошла к нему и спросила, какого это господина Марата убили: не священника ли из Сен-Пьер-де-Керуа?
VIII
Накануне праздника, ясным и тихим вечером, Элоди под руку с Эваристом прогуливалась по полю Федерации. Рабочие спешно заканчивали возведение колонн, статуй, храмов, горы, жертвенника. Гигантские символы — народ в образе Геракла, размахивающего палицей, и Природа, питающая своими неистощимыми сосцами вселенную, — внезапно выросли в столице, находившейся во власти голода и террора, прислушивавшейся, не грохочут ли уже на дороге из Mo австрийские пушки. Вандея смелыми победами возмещала свое поражение под Нантом. Кольцо железа, огня и ненависти смыкалось вокруг великого революционного города. И все же с великолепием властелина обширной империи он принимал депутатов провинциальных собраний, признавших конституцию. Федерализм был побежден: единая, неделимая Республика одержит верх над всеми врагами.
— Вот здесь, — промолвил Эварист, указывая на площадь, усеянную толпой, — семнадцатого июня девяносто первого года гнусный Байи расстреливал народ у подножия алтаря отечества[381]. Гренадер Пассаван, очевидец этой бойни, вернувшись домой, изорвал на себе мундир и воскликнул: «Я дал клятву умереть вместе со свободой; ее больше не существует — я умираю!» И пустил себе пулю в лоб.
Но художники и мирные буржуа глазели на приготовления к празднику, и на их лицах можно было прочесть такую же тусклую любовь к жизни, какой была и сама их жизнь: величайшие события, проникая в их сознание, приноравливались к их мерке и становились столь же ничтожными, как и они. Каждая чета шла, держа на руках, волоча за руку или пропустив вперед детей, которые были не красивее своих родителей, не обещали стать счастливее их и должны были дать жизнь другим детям, также обделенным радостью и красотой. Лишь изредка попадалась навстречу рослая, красивая девушка, внушавшая молодым людям дерзкие желания, а старикам — сожаление о прежней, милой их сердцу жизни.
Около Военной школы Эварист обратил внимание Элоди на изображения египетских статуй, исполненные Давидом по римским образцам эпохи Августа. При виде их какой-то напудренный старик, парижанин, воскликнул:
— Можно подумать, что находишься на берегах Нила! За те три дня, что Элоди не видала своего друга, в «Амуре Живописце» произошли важные события. На гражданина Блеза был сделан донос в Комитет общественной безопасности по обвинению в мошенничестве при поставках в армию. К счастью, у торговца эстампами оказались знакомства в секции: Наблюдательный комитет секции Пик поручился за его благонадежность перед Комитетом общественной безопасности, и Блеза совершенно оправдали.
С волнением рассказав об этом, Элоди прибавила:
— Теперь мы успокоились, но тревоги было достаточно. Отца чуть было не посадили в тюрьму. Еще немного, и я обратилась бы к вам, Эварист, с просьбой похлопотать за отца у ваших влиятельных друзей.
Эварист ничего не ответил. Элоди, однако, не поняла всей значительности его молчания.
Они шли, держась за руки, вдоль крутого берега Сены. Они обменивались нежностями на языке Юлии и Сен-Пре[382]: добрый Жан-Жак предоставил к их услугам все средства расписывать и приукрашать свою любовь.
Городское управление совершило чудо, создав на один день в голодающем городе полное изобилие. На площади Инвалидов, близ реки, раскинулась ярмарка: в лавках продавали колбасу с чесноком, с перцем, печеночную колбасу, окорока, обложенные лавровым листом, нантерские пирожки, пряники, блины, четырехфунтовые хлебы, лимонад и вино. В других ларьках торговали патриотическими песнями, кокардами, трехцветными лентами, кошельками, медными цепочками и иными мелкими украшениями. Остановившись у прилавка скромного ювелира, Эварист выбрал серебряное кольцо с рельефным изображением головы Марата, повязанной платком. Он надел этот перстень на палец Элоди.