Юдифь Готье смотрела на Бейля. Он сделался вдруг добродушным и спокойным, только глаза по прежнему горели весело и немного злобно. Все говорило о чрезвычайной полноте ощущений этого человека.
– Прощайте, дорогой друг, – говорила Готье. – Доброго пути! – Она остановилась, потом, взглянув на Бейля, продолжала: – Вот вы улыбаетесь, а я не знаю, что за улыбка в ваших глазах. Ваш ли этот мир, или не ваш, чужой ли вы нам, людям этой планеты? Кто вы?
– Я подписывал свои письма к вам «Диманш». В Милане меня звали Домиником. Я сам называю себя так. «Domenice» по-итальянски значит – воскресенье, а «domani» – завтра. Я – седьмой день недели, я день отдыха, я завтрашний день человечества, а сегодня я французский консул в Триесте.
* * *
6 ноября Бёйль выезжал из Парижа по знакомому Лионскому шоссе. В этот час Тьер, излив свою желчь по поводу назначения Гизо, говорил с друзьями-инженерами об английской й американской новости: о паровике, на колесах, который тащит по двум параллельным железным полосам открытые дилижансы и кареты, поставленные колесами в пазы этих железных полос.
– Это же вздорная игрушка! – закричал Тьер. – Этим могут потешаться английские чудаки! Это романтика, а от романтики один шаг до коммуны! Никаких денег министерство Франции не смеет давать на эти глупости. Никаких железных дорог!
В Париж сыпались письма господ Миккеле, Поверино, Шампань, Эльхо, Меинье, Дюпеле и, наконец, письма без подписей. Все они были написаны одшим и тем же почерком разным лицам, все говорили о необычайной скуке Триеста. Получавшие эти письма люди встречались друг с другом в Париже и говорили: «Консул скучает».
Бейль сидел в большой пустынной комнате триестской гостиницы в меховых сапогах и теплой шляпе и страдал от ревматических болей. Зимняя дорога прошла неблагополучно. В Триесте нет каминов, в нетопленых комнатах свищет ветер. Бейль как французский вельможа окружен почтительностью. Хозяин гостиницы при встрече с ним разметает пыль своей шляпой, но дичь подает недожаренную, рис – недоваренный, вина – прокисшие. Хуже всего какая-то неопределенность в положении: при внешней почтительности отношение к нему граничит с дозволенной, ничем не рискующей наглостью. Бейль уезжал в Бонат, осматривал французские суда в Фиуме, посещал турецкие кофейни, восхищался Адриатическим побережьем. Австрийские офицеры в плащах, гулявшие по берегу, смотрели на него свысока. Дома он не раз замечал, что кто-то хозяйничал в ящиках его стола, а между тем, уходя, он всегда запирал комнату и брал ключ с собой. Однажды на полу около письменного стола он увидел серый холмик сигарного пепла. Слуга и содержатель гостиницы в самых льстивых выражениях уверяли, что это ему показалось, что это невероятно. Короткие прогулки к морю и обратно становятся все реже и реже. Дует сильный, очень резкий ветер – бора, при котором ходить по улице совершенно невозможно. В такую погоду для прохожих натягивают морские канаты от дома к дому. Однажды, забыв об этой предосторожности, Бейль был схвачен на перекрестке могучим порывом сырого, холодного ветра и сброшен навзничь на мостовую. Погода так же возмутительна, как люди; австрийские жандармы так же наглы, как и погода. За неделю тридцать человек поломали себе карьеру и жизнь из-за австрийских жандармов. Привезенные из Венеции, они под конвоем шли по улицам Триеста. Их вели в моравские тюрьмы. Однако Сильвио Пеллико уже на свободе. Какие-то новые ветры повеяли в Европе после июльских баррикад; эти ветры срывают с петель тюремные двери, и, быть может, только благодаря крови, пролитой в Париже, Бейль сейчас имеет возможность, проехав через когда-то запретный Милан, спокойно шагать по мостовой Триеста. Это широкая мостовая, каменные плиты в два метра длиною начисто вымыты дождем, но декабрьское солнце светит тускло.
До сих пор нельзя наладить отношений с австрийскими властями. Во всяком случае, Бейль переживает странное состояние.
Он пишет Маресту:
«Я старался не произнести ни одного шутливого слова, я не позволил себе ни одной насмешки, я не сказал ничего забавного, я не видел ни одной из сестер встреченных мною мужчин, одним словом, со дня моего приезда на полуостров я был умерен, сдержан и осторожен и вот – умираю от скуки. Помещение, занимаемое мною, обходится в шесть франков и два су. Я похож на птицу, сидящую на ветке. (Клара, конечно, не поймет этой легкой метафоры.) Ни мое помещение, ни мое положение не позволяют мне нанять стряпуху. Чтобы не быть отравленным здешней стряпней, которая поистине ужасна, я тайком покупаю яйца и варю их всмятку. Неделю тому назад я изобрел это средство и теперь не боюсь, что французский консул умрет с голоду».
Зная, что госпожа Лазурь, Альбертина Рюбанпре, переманила к себе Мареста, Бейль посылал ей через него приветствия и писал ей самой:
«Два месяца тому назад некая женщина, имеющая в Триесте наибольший вес (тридцатилетний урод, тридцать пять тысяч ренты, прекрасная кухня и восхитительная мебель), услышав о „моей светлости“, пригласила меня обедать… Когда я входил, она говорила со старым посланником, графом Мочениго, но, увидя меня, сказала: „Сядьте со мной. Мне хочется поболтать с вами за обедом“. Я поклонился и уже приготовил самые острые фразы, как вдруг приходит мой сотоварищ, русский консул, глухой, как столб, с огромным крестом на шее. Взглянув на крест, хозяйка пригласила этого русского занять место рядом с нею. Никто не нашел этого странным. Здесь человек сам по себе ровно ничего не значит. Все смотрят на знаки внешнего отличия и специальные, привилегии двора».
1 января 1831 года Бейль писал Виргинии Ансло:
«Увы, сударыня, я умирю от скуки и холода. Это единственные свежие новости о моем „первом января 1831 года“. Я читаю только „Котидьен“ и „Французскую газету“. Не знаю, останусь ли я здесь. Здешний образ жизни заставляет меня худеть. Для поддержания своего достоинства, которое мне случалось терять в Париже, я не позволяю себе ни одной шутки, я добродетелен и правдолюбив, как Телемак.[213] Меня уважают. Боже великий! Какой плоский век! Как он заслужил ту мертвую скуку, которая пропитала его насквозь!
Позволяю себе: коснуться дикости здешних нравов. Уехав из гостиницы, я поселился в деревенском доме в шесть комнат, причем все эти комнаты вместе не больше вашей спальни и приятны, мне только этим сходством. Там я живу в крестьянской среде, исповедующей только одну религию – религию денег. То, что во Франции делается ради тщеславия, здесь делается ради денег. Лучшие красавицы готовы обожать меня за один цехин (это 11 франков 63 сантима). Черт возьми, ведь дело идет с крестьянках, а не о дамах вашего общества. Я вставляю эту фразу из уважения к истине и к друзьям, которые вскроют письмо по дороге.
Если у вас хватит милосердия написать мне, то умоляю вас, пришлите мне длинное письмо (пусть оно будет так же длинно, как мои достоинства). Посылайте по адресу № 35, улица Годо дё Моруа, господину Ромэну Коломбу, бывшему директору по сбору косвенных налогов. Имейте в виду, что в соседнем доме живет некий виконт Коломб, который вскрывает письма моих родных, если цифра 35 написана мельче, чем эта. В моем восхитительном времяпрепровождении я сделался совершенным невеждой. Вы поймете, до какой степени я отупел, когда я признаюсь вам, что читаю объявления «Котидьен». Если мне когда-либо случится встретить в Париже редакторов этой газеты, то я перережу им глотки. Простите изъявление столь мстительных чувств, неизвестных вашему голубиному сердцу, но свойственных мрачному и глубокомысленному Просперу Мериме.
Всего лишь неделя, как я узнал о выходе в свет «Красного и черного».. Скажите мне по-хорошему все плохое, что вы думаете об этом плоском произведении, совершенно не согласованном с академическими правилами и тем не менее, вероятно, скучном. Пишите мне хоть раз в месяц. Какой стиль я должен найти, чтобы передать мои мысли, посвященные вам всецело? Бедняга, умирающий от жажды в пустынях Алжира, как мог бы он нарисовать в своем воображении и стакан с водою? Кончаю этой блестящей идеей.
Чувство дружбы и уважения распределите сообразно достоинствам каждого из ваших любезных друзей и передайте им от меня. Ну, например, передайте мое уважение баронессе «Среда» и уважение от всего сердца. Пожалуйста, напишите мне, в чем состоит секретная история госпожи Клары Газуль с госпожой Монтихо.
Благосклонно примите, преданные чувства изгнанника.
Шампань».
Бейль записал однажды в дневнике:
«В первый, раз я видел господина Одилона Баро в Палате пэров, где разбиралось дело о заговоре 29 августа.
Это маленький человек с синеватой бородкой. Он защищал одного из заговорщиков, доказывая, что у него не было ни ума, ни мужества для осуществления замысла, который ему приписывают».
19 ноября 1830 года А. И Тургенев записал в дневнике: