Раз навсегда — замолчите и не говорите о своем «бессилии» и об «скомканных набросках».* Тошно слушать. Подумаешь, что Вы притворяетесь. Никогда еще не было у Вас столько ясности, логики, взгляда и убежденного вывода. Правда, Ваша «Бедность русской литературы»* мне понравилась больше, чем статья о Толстом. Она шире будет. Но зато первая половина статьи о Толстом — ни с чем не сравнима: это идеал критической постановки. По-моему, в статье есть и ошибки, но, во-1-х, это только по-моему, а во-2-х, и ошибки такие хороши. Эта ошибка называется: излишнее увлечение, а это всегда делу спорит, а не вредит. Но, в конце концов, я еще не читывал ничего подобного в русской критике.*
Про статью Данилевского думаю, что она должна иметь колоссальную будущность, хотя бы и не имела теперь. Возможности нет предположить, чтоб такие сочинения могли заглохнуть и не произвести всего впечатления.* Про «Фрола же Скобеева» хотел было написать к Вам письмо, с тем чтоб его напечатать в «Заре», да некогда и слишком волнуюсь; впрочем, может быть, и исполню. Не знаю, что выйдет из Аверкиева, но после «Капитанской дочки» я ничего не читал подобного.* Островский — щеголь и смотрит безмерно выше своих купцов. Если же и выставит купца в человеческом виде, то чуть-чуть не говоря читателю и зрителю: «Ну что ж, ведь и он человек». Знаете ли, я убежден, что Добролюбов правее Григорьева в своем взгляде на Островского. Может быть, Островскому и действительно не приходило в ум всей идеи насчет «темного царства», но Добролюбов подсказал хорошо и попал на хорошую почву.* У Аверкиева не знаю — найдется ли столько блеску в таланте и в фантазии, как у Островского, но изображение и дух этого изображения — безмерно выше. Никакого намерения. Предвзятого. Аннушка прекрасна безо всяких условий, отец тоже. Фрола бы только я сделал немножко подаровитее. Знаете ли, Николай Николаевич: Велик-Боярин, Нащокин, Лычиков — ведь это наши тогдашние джентльмены (не говоря о другом), ведь это сановитость боярская безо всякой карикатуры. Ведь на них не только нельзя бросить карикатурного осклабления à la Островский, но, напротив, надо подивиться их джентльменству, то есть русскому боярству. Это — grand monde[96] того времени в высшей и правдивейшей степени, так что если и засмеется кто, так только разве над тем, что кафтан другого покроя. Прежде всего и главнее всего слышится, что это изображение в самом деле именно то настоящее, что и было. Это великий новый талант, Николай Николаевич, и, может быть, повыше многого современного. Беда, если его хватит только на одну комедию.
Хотел бы кой-что написать Вам о мартовской «Заре», да не напишу. То есть я разумею об изящной литературе мартовского (да и февральского) номера, но — подожду еще. Не годится мне-то писать, да и боюсь.
Поклон мой всем. Крепко жму Вам руку. Анна Григорьевна очень Вам кланяется.
Ваш весь Ф. Достоевский.
P. S. Само собою деньги (175 руб.) надо высылать во Флоренцию; без них я и подняться не могу. «Заря» тоже, если вышла уже, во Флоренцию. Если же хоть чуть-чуть замедлила, то в Дрезден.
Ради Христа, не извещайте о моей повести раньше, то есть так, как сделано было про «Цыган».*
141. А. Н. Майкову*
15 (27) мая 1869. Флоренция
Флоренция, 15/27 мая/69.
Сколько, сколько времени не отвечал я Вам на Ваши добрые искренние отзывы, добрый и единственный друг мой! Но Вы правы; потому что Вас и одного только Вас считаю я человеком по сердцу своему из всех тех, с которыми случалось встречаться и жизнь изживать вот уже почти в продолжение сорока восьми лет.* Из всех встретившихся, во все 48 лет, вряд ли у меня был (не говорю уж есть) хоть один такой, как Вы* (я о брате покойном не говорю).* Мы с Вами хоть и розной общественной жизни, но по сердцу и по сердечным встречам, по душе и дорогим убеждениям — почти однокашники. Даже выводы ума и всей прожитой жизни нашей до странности, в последнее время, стали схожи у нас обоих, и, думаю, что и сердечный жар один и тот же. Посудите, например, друг мой, по следующему факту: помните ли Вы, как прошлого года, кажется, летом и, кажется, именно ровно год назад (перед дачным временем, сколько припомню), я написал Вам письмо (на которое месяца три или четыре не получал от Вас ответа; тут пресеклась наша переписка, и когда вновь опять началась осенью, то мы начали писать совершенно уже про другое и забыли то, на чем летом остановились). Ну так в этом письме, в конце, я писал к Вам, полный серьезного и глубокого восторга, о новой идее, пришедшей мне в голову, собственно для Вас, для Вашей деятельности (то есть, если хотите, идея пришла сама по себе, как нечто самостоятельное и для меня вполне целое, но так как сам себя я никоим образом не мог считать возможным исполнителем этой идеи, то назначил ее, в желаниях моих, для Вас, естественно. Так даже, что, может, она и родилась-то во мне именно, как я уже сказал, для Вас или, лучше сказать, нераздельно с образом Вашим как поэта).* Если б Вы тогда, летом, тотчас бы мне ответили, я бы послал Вам огромное разъяснение идеи, с подробностями; я уже и обдумал тогда, всё до последней строчки, что Вам написать. Но, кажется, и лучше вышло, что Вы мне тогда не ответили. Посудите: идея моя состояла тогда в том (теперь я скажу только несколько слов про нее), что мог бы появиться, в увлекательных, обаятельных стихах, — в таких стихах, которые сами по себе, безо всякого усилия, наизусть заучиваются, что всегда бывает с глубокими и прелестными стихами, — мог бы появиться, говорю я, ряд былин (баллад, песней, маленьких поэм, романсов, как хотите назовите; тут уж сущность и даже размер стихов зависят от души поэта и являются вдруг совершенно готовые в душе его, даже независимо от него самого…). Сделаю отступление значительное: поэма, по-моему, является как самородный драгоценный камень, алмаз, в душе поэта, совсем готовый, во всей своей сущности, и вот это первое дело поэта как создателя и творца, первая часть его творения. Если хотите, так даже не он и творец, а жизнь, могучая сущность жизни, Бог живой и сущий, совокупляющий свою силу в многоразличии создания местами, и чаще всего в великом сердце и в сильном поэте, так что если не сам поэт творец (а с этим надо согласиться, особенно Вам как знатоку и самому поэту, потому что ведь уж слишком цельно, окончательно и готово является вдруг из души поэта создание), — если не сам он творец, то, по крайней мере, душа-то его есть тот самый рудник, который зарождает алмазы и без которого их нигде не найти. Затем уж следует второе дело поэта, уже не так глубокое и таинственное, а только как художника: это, получив алмаз, обделать и оправить его. (Тут поэт почти только что ювелир.) Ну так вот, в этом ряде былин, в стихах (представляя себе эти былины, я представлял себе иногда Ваш «Констанцский собор»)* — воспроизвести, с любовью и с нашею мыслию, с самого начала с русским взглядом, — всю русскую историю, отмечая в ней те точки и пункты, в которых она, временами и местами, как бы сосредоточивалась и выражалась вся, вдруг, во всем своем целом.* Таких всевыражающих пунктов найдется, во всё тысячелетие, до десяти, даже чуть ли не больше. Ну вот схватить эти пункты и рассказать в былине, всем и каждому, но не как простую летопись, нет, а как сердечную поэму, даже без строгой передачи факта (но только с чрезвычайною ясностию), схватить главный пункт и так передать его, чтоб видно, с какой мыслию он вылился, с какой любовью и мукою эта мысль досталась. Но без эгоизма, без слов от себя, а наивно, как можно наивнее, только чтоб одна любовь к России била горячим ключом — и более ничего. Вообразите себе, что в третьей или в четвертой былине (я их в уме тогда сочинил и долго потом сочинял) у меня вышло взятие Магометом 2-м Константинополя* (и это прямо и невольно явилось как былина из русской истории, сама собою и без намерения; потом я сам подивился, как, без всякого сомнения и даже без обдумывания и без сознания, у меня так пришлось, что взятие Константинополя я причел прямо к русской истории, не усумнившись нимало). Вся эта катастрофа в наивном и сжатом рассказе: турки облегли Царьград тесно; последняя ночь перед приступом, который был на заре;* последний император* ходит по дворцу («Король ходит большими шагами»),* идет молиться образу Влахернской Божией матери;* молитва; приступ, бой; султан с окровавленной саблей въезжает в Константинополь. Труп последнего императора отыскивают по приказанию султана в куче убитых, узнают по орлам, вышитым на сапожках.* Святая София,* дрожащий патриарх,* последняя обедня, султан, не слезая с коня, скачет по ступеням в самый храм (historique[97]), доскакав до средины храма, останавливает коня в смущении, задумчиво и с смятением озирается и выговаривает слова: «Вот дом для молитвы Аллаху!» Затем выбрасывают иконы, престол, ломают алтарь, становят мечеть,* труп императора хоронят, а в русском царстве последняя из Палеологов является с двуглавым орлом вместо приданого;* русская свадьба, князь Иван III в своей деревянной избе вместо дворца,* и в эту деревянную избу переходит и великая идея о всеправославном значении России, и полагается первый камень о будущем главенстве на Востоке, расширяется круг русской будущности, полагается мысль не только великого государства, но и целого нового мира, которому суждено обновить христианство всеславянской православной идеей и внести в человечество новую мысль, когда загниет Запад, а загниет он тогда, когда папа исказит Христа окончательно и тем зародит атеизм в опоганившемся западном человечестве.