скромный Яков Алексеевич Ершов — автор хороших, умных книг для наших замечательных мальчишек и девчонок. И не только для них, но и для взрослых.
О, этот волшебный блокнот — верный спутник и копилка журналиста — чего в нем только нет!
СТРУНЫ ЧИСТОГО ЗВОНА
У писателя Анатолия Федоровича Землянского биография короткая, но не простая. На мою просьбу подробнее рассказать о себе он, смущаясь, ответил:
— О себе говорить очень трудно…
— А все же? — настаивал я. — Есть же у вас, как и у каждого человека, биография?
— Есть, конечно… Но в ней нет ничего необычного. Тем более героического. А вас, видимо, эта сторона интересует?
— Эта и все другие стороны вашей довоенной и военной жизни, — не отступал я.
Немного помолчав, Анатолий Землянский с трудом, словно боясь тронуть в самом себе какие-то больные струны, начал говорить тихо, как будто о чем-то страдая и сожалея:
— Посудите сами: на фронте, на переднем крае, не был, хотя в армии служу с войны. Ничего выдающегося не совершил. Просто служу. И немало, тридцатый год в строю. Много, правда, при этом пишу. В свободное, конечно, от службы время, которого, кстати сказать, очень мало. О чем пишу и как пишу — это вы знаете сами. Вот, пожалуй, и все…
Я некоторое время молчу и думаю: да, биография действительно очень короткая.
Позже, от людей, хорошо знавших Землянского в юношеские годы, и другими окольными путями я узнал некоторые подробности и детали биографии этого рядового, но незаурядного журналиста, ставшего теперь известным военным поэтом и прозаиком. Эта биография характерна для многих его сверстников, и мне хочется рассказать ее подробнее.
…Лето 1940 года. На небольшом железнодорожном разъезде между Клинцами и Новозыбковом парнишка сел в вагон. Поезд увозил его с Брянщины в далекий, как казалось юному Толе Землянскому, город Воронеж — в техникум. За плечами у парня была сельская семилетка, а за душой… Что могло быть за душой у безусого юнца? Может быть, немного гордости перед сверстниками (вот, мол, смотрите, уезжаю, покидаю гнездо, хватит, оперился!) да столько же тщательно скрываемой тревоги: дорога, неизвестность, чужой, незнакомый город. Как-то там будет? Все это заглушалось откровенной боязнью: вдруг провалюсь на экзаменах?.. С какими глазами возвращаться домой? Засмеют.
И было еще у парня за душой то, о чем он никому ничего не говорил, — страсть «складывать» стихи. Он имел толстую, подаренную отцом (отнюдь не для писания виршей) тетрадь, наполовину заселенную стихами. Разумеется, пока еще слабыми и наивными.
Колеса бойко и очень мирно отсчитывали километры, но для парня этот мирный счет был фактически уже военным. Юноша ехал навстречу войне, ехал прочь от дома, ехал с душевными надеждами и тревогами, которым менее чем через год суждено было потухнуть и опрокинуться, уступив место великой тревоге — общенародной тревоге войны…
Толя, правда, не сразу понял масштабы той неожиданной и такой жестокой беды. И если бы вдруг свершилось маленькое чудо — нашлась сейчас та общая тетрадь, утерянная в сорок втором вместе с котомкой где-то при переезде из Борисоглебска в Мелекесс, владелец ее, которому ныне уже под пятьдесят, как огнем, обжигался бы строками, написанными по горячим следам первых шагов войны. Обжигался бы их наивностью, их трескучей, шапкозакидательской уверенностью в быстрой победе. Формула «малой кровью, могучим ударом», к сожалению, абстрактная и слишком пропагандистская, все еще жила и производила работу. И, наверное, много, много таких, как этот парень с Брянщины, расшибали тогда об эту формулу свои юношеские надежды.
Из обломков этих надежд и представлений вырастало уже то настоящее, что делало юнцов гражданами и бойцами. Медленно, но верно наполнялись ненавистью и суровостью все резервуары души и сердца.
Во второй тетради, стихи из которой легли позднее на стол Литературного института имени А. М. Горького, парень с Брянщины был уже иным. Вернее, иным было его восприятие войны и жизни в целом. Об этом превращении он скажет почти через двадцать пять лет коротко и недвусмысленно:
Разбило камни заблужденья
Свинцовым паводком войны…
Конечно, разбило не сразу. Для этого парню потребовалось многое увидеть, через многое пройти самому. Потом все станет проситься на бумагу — и в публицистические статьи, и в рассказы, и в стихи, и в повести. А пока что память впитывала все, что доводилось видеть.
Первые бомбардировки Воронежа. На всю жизнь осталось перед глазами: полузадымленный выходящий к вокзалу и… падающий угловой дом. Одна его стена чудом удержалась, но вот новый взрыв — и по ней, каменной, но беспомощной, будто побежали сверху вниз черные ручьи-трещины.
Парню все это запомнилось. Наверное, потому, что увиделось впервые. И запомнилось так, что свой первый рассказ он начал с описания этой падающей стены.
Иногда пишущих спрашивают: насколько биографично ваше творчество? Трудный вопрос. Биографичность в произведении писателя конечно же не только присутствует — она попросту естественна.
Другое дело — сознательный ли это процесс? То есть намеренный ли? Подчинен ли он предварительному замыслу, или это не что иное, как стихийное переплетение виденного и пережитого с художественным вымыслом, выливающееся, наконец, в единое целое?
Видел ли парень с Брянщины, как взрывной волной выбросило из дома запеленутого ребенка, чтобы написать об этом стихотворение — «Первый день» (открывшее, кстати сказать, и первую книжку его стихов)?
Это живет во мне:
Младенца
Взрывной волной
Швырнуло из окна.
«Война», —
Морзянкой выстукало
Сердце.
И повторяла кровь:
«Война».
И я одно забыть не в силах:
Как обезумевшая мать
Прохожих шепотом просила
Быть тише, дать ему поспать…
Да, видел. Это было… Но… не в первый день войны. Это случилось на одной из станций (названия он сейчас не помнит), через которую проходил их эшелон, следовавший в начале июля 1941 года на трудовой фронт.
Жестокая бомбежка. Легкие предвечерние сумерки. Небо подожжено закатом. Один край станции уже горит, второй целехонек, но вот-вот и эти несколько двух-или трехэтажных домов затянет дымом. Ветер как раз со стороны пожара. Но успевает не дым, а новая бомба. С дома слетает крыша, один угол валится, вверх и в стороны летит кирпич, щебень. Все это тонет в пыли, а когда она рассеивается, все, забыв о только что пережитом страхе, бегут к этому страшному месту: среди щебня — запеленутый ребенок. Мертвый, конечно. Из одеяльца — одно изуродованное личико.
Биографично? Да, биографично. Но хронология сдвинута. Всего на полтора десятка дней, но сдвинута. Случайно? Нет. Парень именно с этого момента открыл войну.