— Опять ты все на баб свел… — грустно улыбнулся батюшка. — Тебе что, кроме баб, ничего в жизни не надо? Ну а коли тебе так ислам приглянулся, то чего же ты его на латынскую-то ересь поменял?
— А у католиков-то, у них хорошо! Отпущение грехов купил — и в рай! Не то что у вас: жертвуешь, жертвуешь — а попадешь ты в рай или нет, неизвестно.
— Зато у протестантов все ясно-понятно, — в тон ему сказал батюшка. — Все у тебя хорошо — значит, Богом ты избран… Так?
— Так, — горячо поддакнул Тимофей. — Не то что у вас…
— Ну а коли ты в протестанты перешел, так сам и понять должен — избран ты или нет… В рай или в ад попадешь…
— Ты, святой отец, — панибратски сказал Тимофей, — сам должен знать, что все мы в аду будем гореть! Ну, — уточнил арестант, — почти все! Ну а я-то и подавно! Хошь — раскаивайся, хошь — не раскаивайся, а мне-то только туда и дорога. Так уж лучше я в ад бегом побегу, чем шагом. Чего уж медлить-то? Глядишь, чем раньше меня черти на сковородке жарить начнут, тем раньше и закончат! Так что иди, батя, иди… Сам не мучайся да и мне не мешай.
— Ну ладно, — вздохнул батюшка, вставая. — Помолиться за твою душу грешную — помолюсь. Боюсь вот только, успею ли? Вдруг да патриарх анафеме тебя прикажет предать? Да и дойдет ли тогда молитва-то моя до Господа Бога?
Священник ушел. Тимофей, радуясь, что его оставили в покое, решил пока поспать. Когда на казнь поведут — разбудят…
От подвала, где держали узников, и до Лобного места путь недолгий. Но после дыбы Тимофей идти сам не мог, поэтому его пришлось везти в санях. Рядом, как собачка, плелся Конюхов.
— От ведь, сердечный, уж и сам-то идти не может, — пожалела Тимоху какая-то купчиха. — Как же можно-то, живого-то человека?
— Мало ему, злыдню, — отозвался из толпы коротконогий мужик в добротной шубе. — Он себя царем называл да поляков на нас науськать хотел.
— Чо врешь-то?! — окрысился на коротышку толстый горожанин в затрапезном стрелецком кафтане. — Не ляхов он хотел навести, а турок с татарами!
— Слышь, мужики, а может, и вправду — царь? — вполголоса поинтересовался молодой мужик. — Был бы простой мужик, так ведь не пытали бы так, а сразу — повесили…
— Да какой он царь! — засмеялся стрелец. — Это ж Тимоха Акундинов, подьячий беглый. Проворовался, гаденыш, да и убег.
— А чо проворовался-то? — заинтересовалась купчиха.
— Да говорят, — охотно сказал толстяк, — из царской конюшни лучшего жеребца увел да цыганам и продал. А деньги он вместе с Косткой пропил. Во-он он, Костка-то, рядом с санями плетется! Мы с ним как-то в кабаке пили. Так он, сволочь такая, денгу у меня занял, да так и не отдал, — пожаловался толстяк.
— Сходи да попроси! — весело заржали в толпе, на что стрелец обиженно плюнул, заявив: — Вот больше никому ни денги, ни полушки в долг не дам!
— Да уж ладно, — примирительно сказал монах, бывший в толпе. — Прости ты его! На смерть, чай, человек идет! Христос-от врагов даже прощать велел…
Какой-то мальчишка попытался слепить снежный комок, но снег был сухой. Потом, подхватив с земли конское яблоко, бросил его в Тимоху. Легкий кругляш не долетел, а постреленок был немедленно ухвачен за ухо кем-то из мужиков и с приговором: «Ты что, гаденыш, не видишь — люди на казнь идут!» был отведен к родителям. Отец мальчишки, закрасневшись то ли от холода, то ли от стыда, дал ребенку такого леща, что тот сел на снег и заревел. Мать, бывшая рядом, вместо того чтобы утешить сыночка, сказала: «Поскули мне еще, поскули! Домой-то придем, так я тебе еще задам!»
Продравшись сквозь толпу москвичей, которые восприняли казнь как нежданное развлечение, сани подъехали к эшафоту, где уже стоял боярин Романов, назначенный командовать казнью, и незнакомый палач. Тот, что пытал друзей-приятелей, приболел, а поручить такое важное дело подручному побоялись — вдруг чо-нить да напортачит! Ну, так Россия-матушка — страна большая, и палач-то всегда найдется…
Никита Иванович, боярин Романов, дождавшись, пока приговоренных к казни поднимут на помост, собственноручно развернул грамоту и стал читать:
— Мы, великий государь царь всея Руси и великий князь Алексей Михайлович, приговорили. В минувшем семь тыщ пятьдесят втором году обокрали нашу царского величества казну Тимошка Акундинов да Костка Конюхов, которые от наказания смертию бежали в Польшу и Литву и вызывали смуту у государей. Вышепомянутый Тимошка Акундинов бежал также в Константинополь и там принял мусульманство. Находились они также в войске генерала казацкого Богдашки Хмельницкого…
Сказка о вине Тимофея Акундинова читалась долго. Конюхова обвинили лишь в том, что помогал самозванцу и написал тому злосчастную бумагу. Теперь оставалось главное — объявить наказание.
— Ну, с этого вон начнем! — показал боярин Романов на Конюхова.
Два стрельца подхватили его под руки и подвели к плахе. Костка, посмотрев на лежавшего на помосте Тимофея, прошевелил одними губами что-то вроде: «Прости меня, Тимошенька!», перекрестился, встал на колени и положил голову на плаху — толстый чурбак с выемкой в середине…
— Костке Евдокимову, сыну Конюхову, такой приговор… — сделал паузу Никита Иванович, — так как он добровольно во всем признался и вина его не столь уж велика, то подарить ему жизнь. Но! — вздел боярин вверх шуйцу. — За нарушение присяги государю надлежит ему отрубить три пальца на правой руке и сослать в Сибирь навечно…
Конюхов, уже простившийся с жизнью, заплакал, как младенец. Потом, подняв седую голову с колоды, повернулся к боярину и что-то пробормотал…
— Чего говоришь-то? — спросил Романов, подходя поближе.
— Говорю, — сказал Костка шепотом, но услышали его все, — что лучше уж голову мне отрубите! Чем же я креститься-то буду?
— Креститься? — не сразу понял Никита Иванович, а когда до него дошел смысл сказанного, боярин ненадолго задумался и приказал кату: — Левую руку руби!
Народ в толпе заахал, восхищаясь добротой боярина.
— А государь-ить боярина-то и наказать может… — в задумчивости проговорил толстый стрелец. — Ну-ко, царский приказ нарушить…
— Не будет! — авторитетно изрек монах. — Тут ведь такое дело, что и взаправду, а чем крестится-то мужик? А государь наш понятливый!
— Не, все равно наказать надо! — убежденно сказал стрелец. — А то что же получается? Велел государь правую руку рубить, а рубят — левую!
— Ну, — пожал плечами инок. — Может, вначале-то государь и накажет, а потом — простит.
Конюхов положил руку на плаху и отвернулся, чтобы не видеть, как палач заносит топор. Приготовившись к боли, он даже и закричать-то не успел, потому что топор был острый, а палач — умелый… Два пальца остались лежать на плахе, а один улетел в толпу…