Повозил журавль клювом по тарелке с манной кашей. Потыкала лиса морду в узкое горлышко кувшина. Что за пир задала нам сегодня госпожа Кокнар.
Русские газетчики в ответ на мои недоумения хмыкали. Так хмыкают носители высшей культуры.
– Ты что, всерьез относишься к этой чуши?
Русская культура «куратов» решительно презиралась. Хвалы ей просто входили в условия советской игры. Эстофобия была достаточно характерна. «Мы культурнее, значительнее, главнее и древнее, а они еще тут пытаются вообразить себя главными. Чухна, что ты хочешь». Полагавшие так люди сами по себе были никто, и в русской культуре были типа тундры или усредненной псевдоинтеллигенции.
Озлобленные оккупацией эстонцы в ответ поднимали на щит все, что могло иметь отношение к родной культуре. Летний певческий праздник был просто парадом «Еще Эстка не сгинела!». Любое проявление способностей приветствовалось и поощрялось. Любой, написавший картину, был художником. Любой, написавший книгу – писателем. Количество членов творческих союзов на душу населения было наивысшим в СССР и раз в шесть перекрывало пропорцию в России.
Четко очерченная зоилова мера. «Вот это наше – а вот это мировое». Два масштаба как само собой разумеющееся.
Братцы, подумал я, а разве у нас не то же самое? Вот это – наш русский гений, а вот это – мировой. Как несправедливо, что мир не ценит достаточно многих русских гениев. А вот зато этого и этого нашего гения ценят во всем мире! А некоторых типично наших гениев они там просто не могут понять! То есть: наш паноптикум, пардон, пантеон населен нашими гениями. А мировой – мировыми. Они там тупые, и по тупости плюс всякие исторические причины наших гениев оценить не могут, и лишают сами себя такой культуры! А-а-а!!! Зато несколько наших гениев одновременно и в нашем пантеоне, и в мировом!!! Мы гиганты.
Н-ну? И чем русский подход от эстонского отличается?..
Поистине, стоило переться в Эстонию, чтобы взглянуть на собственную культуру со стороны. Вот так я стал ревизионистом.
Дорогие. Когда в Англии писал Шекспир, в России «народ безмолвствовал» меж Иоанном Грозным и Годуновым. Когда в Италии писал Данте, мы путано разбирались с татаро-монголами, которые то ли были, то ли что. Когда «там» были поэмы о Сиде и Роланде, Тристан и Изольда, кучи саг и сказаний, горы хроник и повестей, Нибелунги и Фаустусы, у нас есть одинокая наша гордость, «Слово о полку Игореве», на фиг не имеющее значения ни для какой другой культуры.
В 1830 году во Франции – работали: Стендаль, Гюго, Бальзак, Дюма, Мериме, де Виньи и прррррррррррр т. д. Не подобает ли нам известная скромность?
Наша школа имеет наглость сравнивать русскую литературу с «западной». То есть совокупно с: английской, французской, немецкой, итальянской, испанской вместе взятыми, ну а уж норвежская с португальской по мелочи вообще не считается. И уравнивать их по массе в нашем сознании. Приговаривая: возможно, там больше блеска, зато у нас больше души.
Больше чем у кого? У отца Горио? У Оливера Твиста? У Вертера? У Сольвейг?
Я выехал из России. В крошечную, соседнюю, полуассимилированную, но все-таки другую страну. С крошечной, вторичной, но все-таки своей культурой. И через условно-прозрачно-административную границу – взглянул на культуру собственную.
Бревно выпало из глаза.
Я навсегда перестал быть шовинистом.
Честный и справедливый человек все мерит одной мерой. А нечестный и несправедливый не может быть Художником. Маляром, кичменом, развлекателем, подражателем, – не более. Художник проницает Истину, а тут неумным, нечестным и несправедливым делать нечего.
5. Круги судьбы
В Тарту я был командирован. Собрав материал, побродил по шуршащей листве и вышел к университету.
Слыхал я давно, что дед-то мой кончал именно Дерптский, он же Юрьевский, университет. Я спросил архив, а в архиве показал корку и попросил порыть насчет деда, если это возможно.
– Посидите, пожалуйста, – предложил вежливый тихий молодой человек. Через двадцать минут он принес мне два дела: – Сдесь тва по фамилии Веллер. Вам нужно одно или оба?
Я был потрясен скоростью и простотой. Немцы научили эстонцев содержать архивы.
Дед мой действительно кончил Юрьевский университет, как назывался Тарту Юрьевым в годы его юности. Я перелистывал тоненькие ломкие листки: прошения об освобождении от платы, разрешения на работу санитаром в университетской клинике и матрикулы оценок.
Второе дело было еще интереснее. Его отец, мой прадед, стало быть, кончал тот же университет, но еще Дерптский. Во времена его студенчества и город назывался по-немецки, и делопроизводство в университете по академической традиции велось на немецком. (Многие ведь не знают, почему Ломоносов боролся с немецким засильем в Академии Наук. Потому что кроме немцев там никого и не было: еще Петр повелел, немцев навербовали, и из них на ровном месте сформировали Академию по образцу европейских. Русских ученых еще не было за отсутствием русской науки.)
Ну, а при государе императоре Александре III, вскоре после воцарения, произошла русификация много чего в провинциях, город переименовали взад обратно через века в Юрьев, а немецкий язык русской науки по всей империи заменили на родной русский. Так я сумел прочесть дело прадеда за последний курс. Ничего нового – и этот из голодранцев: прошение сельского старосты за сына учительской вдовы.
Юный архивариус, забирая дела, сказал что-то по-эстонски, незаметно вздохнул и перевел в комплиментарной тональности, оттененной акцентом:
– Вы эстонский интеллигент в четвертом поколении, этто очень приятно.
Через пятнадцать лет у меня обнаружится в Москве семиюродная тетка, и она съедет в Германию, и от нечего делать на пенсионном пособии начнет собирать родословную фамилии, некогда ветвистой, как рыбачья сеть на оленьих рогах. Немцы известные мастаки по сохранению архивов, мы уже сказали.
И в это же время мой неуживчивый дядька пересечет мир еще раз и обоснуется в Бремене, в своей последней хирургической клинике. И я его навещу под занавес ХХ века.
И давший фамилию предок наш обнаружится в матрикулах цеха кожевенников вольного штадта Бремена, в XVII веке. Типично ремесленная фамилия: «Weller» – это «волногон», деталь для разглаживания и раскатывания кож в кожевенном станке; соответствие русскому «Кожемякин».
Тут задумаешься о влиянии генов на обыкновение долбить свое методично и аккуратно до определенного предела, а после его перехода в нестерпимое состояние – орать как бешеный унтер и строить по росту с приказом заткнуться.
6. Тонкая красная черта
Странно. Еще в восемнадцать лет я полагал, что правильнее и счастливее всего жить так:
До тридцати лет шляться по миру, пробовать все работы и менять всё, что можно менять в жизни, хлебая приключений; а в тридцать осесть в тихом городе и писать. Это в советских условиях было весьма трудно. Интуитивно я знал, что так и проживу.
Я не прилагал к тому никаких специальных усилий. Я делал что хотел и перся куда тянуло. И будь возможным издать книгу в Ленинграде – я и поныне жил бы в моем городе. И однако.
В тридцать один год я сел в Таллине. Правда, я не думал, что это затянется надолго. Издаться! А там – велики четыре стороны света.
Старушка моя с внучкой перетянулась наконец к дочери в Ленинград. И я вселился.
Комнатки были облупленные и ободранные. Но мне остались стул, стол, кровать и диван. Все старое, хилое, хлам без стоимости, но чистенький.
Можно жить. И окна на восток. Утро, солнце, сторона Ленинграда.
«Таллин» в переводе – «Таа линн» – «датский город» означает. Он же «Датский холм». Викинги его основали.
Потратив ночь, я натаскал со стройки кирпичей и купил у жэковского печника ведро глины. Развалил в комнате печь и стал строить камин. Раньше я не строил каминов, но хитрого тут нет. Еще в детстве мы складывали из кирпичей печурки и жгли в них щепки, тряпки в смазке и артиллерийский порох.
Здесь был телефон, и я заказал телефонистке Ленинград.
За три дня я соорудил отличный очаг. Дрова остались от старушки в сарае под окном.
Огонь обволок поленья и загудел. Хотелось жить и писать.
Глава восьмая
Дадим им копоти!
записки бронебойщика
Видел – молчи. Слышал – молчи. Знаешь – молчи. Есть такой закон дороги. Привычка жизни тертых людей. Он еще в скитаниях Гиляровского описан.
Я тогда еще не знал, что люди, которые много могут на словах, не очень хороши в деле. А делают что надо и идут до конца те, кто мало любит говорить. Сказал Ситка Чарли.
Если ты ввязался в драку, смысл имеет только одно – выиграть. Все остальное – дерьмо. Сказал полковник Ричард Кантуэлл.
По их внешности и манерам невозможно было определить их роль в обществе и судьбу. Первый силач был пяти футов ростом, самый меткий стрелок был одноглаз, самый отчаянный громила имел ангельское лицо, а самый страшный с виду разбойник не обидел за жизнь и мухи. Брет Гарт понимал в счастье ревущего стана.