Была ли в его жизни хоть одна большая любовь? Думаю, что нет.
"Любовь, - писал он в своей записной книжке, - это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же это часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь".
Что думал он о смерти?
Много раз старательно-твердо говорил, что бессмертие, жизнь после смерти в какой бы то ни было форме - сущий вздор:
- Это суеверие. А всякое суеверие ужасно. Надо мыслить ясно и смело. Мы как-нибудь потолкуем с вами об этом основательно. Я, как дважды два четыре, докажу вам, что бессмертие - вздор.
Но потом несколько раз еще тверже говорил противоположное:
- Ни в коем случае не можем мы исчезнуть без следа. Обязательно будем жить после смерти. Бессмертие - факт. Вот погодите, я докажу вам это...
Последнее время часто мечтал вслух:
- Стать бы бродягой, странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот... /529/
Его "Архиерей" прошел незамеченным - не то что "Вишневый сад" с большими бумажными цветами, невероятно густо белевшими за театральными окнами. И кто знает, что было бы с его славой, не будь "Винта", "Мужиков", Художественного театра!
"Через месяц был назначен новый викарный архиерей, а о преосвященном Петре уже никто не вспоминал. А потом и совсем забыли. И только старуха, мать покойного, которая живет теперь в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы встретить свою корову, и сходилась на выгоне с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят... И ей в самом деле не все верили..."{529}
Последнее письмо я получил от него из-за границы, в середине июня 1904 года, живя в деревне. Он писал, что чувствует он себя недурно, заказал себе белый костюм, огорчается только за Японию, "чудесную страну", которую, конечно, разобьет и раздавит Россия{529}. Четвертого июля я поехал верхом в село на почту, взял там газеты, письма и завернул в кузницу перековать лошади ногу. Был жаркий и сонный степной день, с тусклым блеском неба, с горячим южным ветром. Я развернул газету, сидя на пороге кузнецовой избы, и вдруг точно ледяная бритва полоснула мне по сердцу...
Смерть его ускорила простуда. Перед отъездом из Москвы за границу он пошел в баню и, вымывшись, оделся и вышел слишком рано: встретился в предбаннике с Сергеенко и бежал от него, от его навязчивости, болтливости...
Это тот самый Сергеенко, который много лет надоедал Толстому ("Как живет и работает Толстой") и которого Чехов за его худобу и длинный рост, неизменный черный костюм и черные волосы называл так:
- Погребальные дроги стоймя.
1914 г. /530/
[ДОПОЛНЕНИЯ]
Мы сидели, как обычно, в кабинете Антона Павловича и почему-то заговорили о наших крестных отцах:
- Вас крестил генерал Сипягин, а вот меня купеческий брат Спиридон Титов. Слыхали такое звание?
- Нет.
И Антон Павлович протянул мне метрическое свидетельство. Я прочел и спросил:
- Можно переписать его?
- Пожалуйста.
Запись в метрической книге Таганрогской соборной церкви:
"1860 года месяца Генваря 17-го дня рожден, а 27-го крещен Антоний, родители его: таганрогский купец третьей гильдии Павел Георгиевич Чехов и законная жена его Евгения Яковлевна, восприемники: таганрогский купеческий брат Спиридон Титов и таганрогского третьей гильдии купца Дмитрия Сафьянопуло жена".
- Купеческий брат! удивительное звание! - никогда не слыхал!
В метрическом свидетельстве указано, что Чехов родился 17 генваря.
Между тем Антон Павлович в письме к сестре пишет (16 января 1899 г.):
"Сегодня день моего рождения, 39 лет. Завтра именины, здешние барышни и барыни (которых зовут антоновками) пришлют и принесут подарки".
Разница в датах? Вероятно, ошибся дьякон.
Я спрашивал Евгению Яковлевну (мать Чехова) и Марью Павловну:
- Скажите, Антон Павлович плакал когда-нибудь?
- Никогда в жизни, - твердо отвечали обе.
Замечательно.
Моим друзьям Елпатьевским Чехов не раз говорил:
- Я не грешен против четвертой заповеди...{530} /531/
Весною 1900 года, когда в Крыму играл Художественный театр, я тоже приехал в Ялту. Встретился тут с Маминым-Сибиряком, Станюковичем, Горьким, Телешовым, Куприным. Привезены были четыре пьесы: "Чайка", "Дядя Ваня", "Одинокие" Гауптмана и "Гедда Габлер" Ибсена. Спектакли шли сначала в Севастополе, затем в Ялте{531}.
Все были оживлены, возбуждены, Чехов чувствовал себя сравнительно хорошо. Мы с утра отправлялись в городской театр, ходили по сцене, где шли усиленные приготовления к спектаклю, а затем всей компанией направлялись к Чехову, где проводили почти все свободное время.
Чехов в те дни увлекался "Одинокими", много об этом говорил, считал, что Художественный театр должен держаться подобных пьес.
Да, в январе 1901 года я все еще жил у Чеховых. Сохранилась у меня даже запись тех времен:
Крым, зима 1901 года, на даче Чехова.
Чайки как картонные, как яичная скорлупа, как поплавки возле клонящейся лодки. Пена как шампанское.
Провалы в облаках - там какая-то дивная неземная страна. Скалы известково-серые, как птичий помет. Бакланы. Суук-Су. Кучукой. Шум внизу, солнечное поле в море, собака пустынно лает. Море серо-лиловое, зеркальное, очень высоко поднимающееся. Крупа, находят облака.
Красавица Березина (!).
31 января было первое представление "Трех сестер"{531}, конечно Марья Павловна и "мамаша", как мы все звали Евгению Яковлевну, очень волнуются. К Синани должна была прийти телеграмма из театра. Их слуга Арсений посылается к Синани. Марья Павловна просит из города позвонить по телефону.
Минут через двадцать Арсений взволнованным голосом сообщает:
- Успех аграмадный... /532/
Собрались гости: местная начальница гимназии В.К.Харкеевич, С.П.Бонье, Средины; конечно, выпили по этому случаю.
В начале февраля Марья Павловна уехала в Москву, а я остался до приезда Антона Павловича с мамашей, с которой у меня была большая дружба и которая мне много рассказывала об Антоше.
В каждом ее слове чувствовалось обожание.
В середине февраля - как я теперь вижу по письмам - Антон Павлович вернулся домой. Я переехал в гостиницу "Ялта", пережил очень неприятную ночь, - рядом в номере лежала покойница... Чехов, поняв, что я перечувствовал за эту ночь, слегка надо мной подшучивал...
Он настаивал, чтобы я бывал у него ежедневно с самого утра. И в эти дни мы особенно сблизились, хотя и не переходили какой-то черты, - оба были сдержанны, но уже крепко любили друг друга. У меня ни с кем из писателей не было таких отношений, как с Чеховым. За все время ни разу ни малейшей неприязни. Он был неизменно со мной сдержанно нежен, приветлив, заботился как старший, - я почти на одиннадцать лет моложе его, - но в то же время никогда не давал чувствовать свое превосходство и всегда любил мое общество, - теперь я могу это сказать, так как это подтверждается его письмами к близким: "Бунин уехал, и я один."
По утрам пили чудный кофе. Потом сидели в садике, где он всегда что-нибудь делал в цветнике, или около плодовых деревьев. Шли разговоры о деревне, я представлял в лицах мужиков, помещиков, рассказывал о жизни своей в Полтаве, об увлечении толстовством, а он о жизни на Луке в имении Линтваревых, оба мы восхищались Малороссией (тогда так называлась Украина). Мы оба бывали в Святогорском монастыре, в гоголевских местах{532}.
Наедине со мной он часто смеялся своим заразительным смехом, любил шутить, выдумывать разные разности, нелепые прозвища; как только ему становилось лучше, он был неистощим на все это.
Иногда мы выдумывали вместе рассказы: то о захудалом чиновнике-деспоте, а то чувствительную повесть /533/ с героинями по имени Ирландия, Австралия, Невралгия, Истерия - все в таком роде, - блеска у него было много. Иногда я представлял пьяного. На карточке любительской, - не помню кем снятой, - в его кабинете мы сидим - он в кресле, а я на ручке кресла - у него смеющееся лицо, у меня злое, осовелое - я изображаю пьяного.
Иногда я читал ему его старые рассказы. Он как раз готовил их к изданию, и я часто видел, как он перемарывал рассказ, чуть не заново его писал.
Как-то я выбрал и начал вслух читать его давнишний рассказ, написанный в 1886 году, "Ворона"{533}.
Сначала Антон Павлович хмурился, но по мере того, как развивалось действие, делался все благодушнее, понемногу стал улыбаться, смеяться. Правда, пьяных я умел изображать.
В другой раз в сумерках я читал ему "Гусева"{533}, дико хвалил его, считая, что "Гусев" первоклассно хорош, он был взволнован, молчал. Я еще раз про себя прочел последний абзац этого рассказа:
- "А наверху в это время, где заходит солнце, скучиваются облака, одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы"... как он любит облака сравнивать с предметами, - мелькнуло у меня в уме. "Из-за облаков выходит широкий зеленый луч и протягивается до самой середины неба, немного погодя рядом с этим ложится золотой, потом розовый... Небо становится нежно-сиреневым. Глядя на это великолепное, очаровательное небо, океан сначала хмурится, но скоро сам приобретает цвета ласковые, радостные, страстные, какие на человеческом языке назвать трудно".