— И что ж, она все одна так и лежит? Присмотр есть ли за нею хоть какой?
— Да вот, приглядываю по силам; уж и то, говорю вам, всю практику бросила на это время… Оставить-то не на кого… Ну, тоже доктор — спасибо ему — навещает пока, а что господин Полояров, так очень даже мало ездят; я просто удивляюсь на них… Эдакой, подумаешь, ученый, умный человек, писатель, и никакого сострадания!.. Как даже не грешно!..
— Одного я только боюсь, — совсем уже тихим шепотом прибавила она, помолчав немного, — вида-то у нее при себе никакого нет; и когда я спросила про то господина Полоярова, так они очень даже уклончиво ответили, что вид им будет; однако вот все нет до сей поры. А я боюсь, что как неравно — не дай Бог — умрет, что я с ней тут стану делать-то тогда без вида? Ведь у нас так на этот счет строго, что и хоронить, пожалуй, не станут, да еще историю себе с полицией наживешь… Боюсь я этого страх как!
— Не беспокойтесь, вид будет: ее отец теперь приехал, — успокоил ее Устинов. — Я вот сейчас съезжу за стариком и привезу его…
В это время тихо скрипнула дверь.
Андрей Павлович обернулся и увидал медвежевато входящего на цыпочках Ардальона Полоярова. Тот невольно остановился, пораженный нежданным появлением такого необычайного и притом крайне неприятного посетителя. Они в упор почти вымеряли друг друга злобными глазами.
— Вы здесь какими судьбами? — шепотом, но грубо спросил Полояров. — Кто вас привел сюда?.. чего вам здесь надо?
— Это не ваше дело! — резко, но тоже шепотом отвечал Устинов.
— Нет-с мое, потому она на моем попечении…
— Она на попечении отца своего, которого я сейчас привезу сюда.
При этом неожиданном извещении, Полояров вдруг побледнел, смутился и насупился.
— Отца, вы говорите?
— Да отца… Он сейчас будет здесь.
— Ну, что ж… пущай его! — принужденно ухмыльнулся Полояров.
В душе Устинова кипела против него злоба.
— Я посмотрю, так ли вы будете ухмыляться, — веско проговорил он, — когда все ваши поступки с этой несчастной будут обнаружены пред судом, пред правительством… наконец, гласно пред судом общественного мнения… Я посмотрю тогда!
В душе у Полоярова ёкнуло что-то жуткое и тревожное, однако он постарался выдержать, насколько мог, свой прежний равнодушно-пренебрежительный тон!
— Вот как-с!.. Пред судом и гласно… и даже пред правительством… Больно уж вы, господин Устинов, любите прибегать под защиту благодетельного правительства!.. Что ж! это как кому по вкусу и по наклонностям!.. Только желал бы я знать, в чем это вы намерены обвинять меня перед вашим правительством? Не в том ли, что я, совсем чужой, посторонний человек, из одного только простого чувства человеческого сострадания, решился помочь моей старой знакомой в ее критическом положении и сделал для нее все, что мог? В этом, что ли, обвинять вы меня будете?
— Не забегайте-с вперед! Здесь не это, а ребенок…
— Так что ж, что ребенок? — удивился Ардальон. — Ребенок ее, а не мой!.. Мне какое дело до ребенка? Отец я ему, что ли?!
Устинова глубоко поразила такая беспредельная наглость.
— Честный вы человек! так вы и от этого отказываетесь?..
— А вы желали бы, чтоб я и это на себя взял?.. Ха, ха, ха!.. Какой вы щедрый однако! — презрительно усмехнулся Полояров. — Этот ребенок столько же мой, сколько и ваш!.. Почем знать, с кем она прижила его! Может, и с вами! Ведь вы были с нею такой же знакомый, как и я!..
Повитуха, не менее Устинова пораженная этой наглостью, даже руками всплеснула.
— Как!.. Вчера был ваш, а сегодня не ваш! — подступила она к Полоярову. — И вы это можете при мне говорить?.. при мне, когда вы вчера, как отец, требовали от меня этого ребенка? Да у меня свидетели-с найдутся!.. Моя прислуга слышала, доктор слышал как больная в бреду называла вас отцом!.. Какой же вы человек после этого!.. От своего ребенка отказываться.
Полояров растерялся. Он понял, что необдуманно увлекшись пререканием с Устиновым, попал теперь в силки, что даже и юридически, пожалуй, ничего не поделаешь против совокупности столь многоразличных доказательств, между которыми и его письмо, и его обещание жениться, и участие, какое принимал в родильнице, и наконец эти свидетели.
Мигом же после этого сообразил он, что взятый маневр не годится, что наглостью тут ничего не возьмешь, и потому в глубине души струсил не мало.
— Ну, полноте! все это глупости! — в мягком, примирительном тоне заговорил он Устинову, тщетно ловя для заискивающего пожатия его руку. — Вы не поверите… видя все эти ее страдания, я сам так исстрадался, так измучился душою, что просто себя не помню! Не помню, что делаю, что говорю… Я просто теперь как сумасшедший (он тяжко взялся за голову и медленно, как бы пробуждаясь, провел рукой по лбу). Как добрый и порядочный человек, извините меня, Бога ради, если я сказал вам что-нибудь глупое или резкое… Я в таком странном состоянии. Так тяжело мне… так тяжело.
И он тяжело опустился на стул и кручинно подпер лицо облокоченными на стол руками. Но переход от одного настроения к другому был сделан и резко, и аляповато, так что обнажил в Полоярове неумелого актера.
Устинов окинул его гадливо-презрительным взглядом и, не сказав ни слова, направился к двери, но там на минуту замедлился в раздумье и снова подошел к Полоярову.
— Я вас прошу удалиться отсюда заблаговременно, — сказал он, — потому что через полчаса здесь будет отец ее.
Полояров показал вид, будто он настолько удручен тяжким горем, что даже не слышит обращенной к нему речи.
Устинов повторил еще вразумительнее свое требование и вышел из комнаты.
XV. При последних минутах
Мрачный и смущенный, вернулся он в номер гостиницы, где нетерпеливо ожидал его старик Лубянский.
Взглянув на лицо Устинова, майор чутко угадал, что тот, должно быть, принес вести недобрые.
Андрей Павлович молчал, либо старался отделываться фразами и вопросами о совсем посторонних предметах, но все это как-то не клеилось, как-то неловко выходило. Он боялся, он просто духом падал пред необходимостью раскрыть старику всю ужасную истину. — "Тот же нож" думал он. — "Возьми его да и ударь ему прямо в сердце… то же самое будет!"
Но это молчание и усиленное старание заводить разговор о посторонних вещах еще более убеждали старика в том, что Устинов принес с собою что-то недоброе.
— Да расскажите же наконец, — приступил он к учителю. — Ну, были вы у Стрешневых?.. ну, и что же?.. Как? Говорили вы там?.. Спрашивали?
— Был же, говорю! — как бы нехотя, отвечал тот.
— Ну, и что же?..
— Да ничего… Все такие же… Вам кланяются…
— Да нет! Я спрашиваю, говорили ли…
— Да что говорить-то там… Так, говорили… разное там…
Старик молча прошелся несколько раз по комнате. Он словно бы сосредоточивался, словно бы внутренно приготовлялся, решаясь на что-то важное, большое и наконец стал пред учителем, спокойно и твердо глядя ему в глаза.
— Андрей Павлыч, — начал он с таким спокойствием непреклонной решимости, которое поразило Устинова. — Не скрывайте, говорите лучше прямо… Меня вы не обманете: я вижу, я очень хорошо вижу по вас, что вы знаете что-то очень недоброе, да только сказать не решаетесь… Ничего!.. Как бы ни было худо то, что вы скажете, я перенесу… Я уж много перенес… ну, и еще перенесу… Вы видите, я спокоен… Ведь все равно же, рано ли, поздно ли, узнаю… Говорите лучше сразу!
Старик замолк и ожидал рокового удара все с тем же твердым спокойствием.
Учитель собрался, наконец, с духом.
— Да что сказать-то! — как-то глухо, подавленно начал он. — Поедемте к ней… умирает… Внука вам Бог дал, да скрали вчера… в Воспитательный сбросили.
И он угрюмо отвернулся в сторону, стараясь не взглянуть в лицо старику.
Действительно, лицо его было страшно в эту минуту. Мрачные глаза потухли, а на висках и в щеках, словно железные, упруго и круто заходили старческие мускулы. Майор, только уперся напряженными пальцами в стол и стоял неподвижно. Он ломал себя нравственно, делал над собою какое-то страшное усилие, пряча в самую сокровенную глубину души великий груз своего неисходного горя. Устинов, отвернувшись, слышал только, как раза два коротким, невыразимо-болезненным скрежетом заскрипели его зубы.
— Ну, поедемте… Теперь я готов! — глухо, но спокойно сказал старик через минуту.
И они отправились.
* * *
Больная была все в том же безнадежном беспамятстве. У нее уже начинались признаки медленной, но мучительной агонии.
Час спустя после приезда к ней отца в этой маленькой комнате тускло мерцала лампадка перед образом, который был поставлен на предпостельный столик, покрытый чистой, белой салфеткой.
Священник, в темной рясе и в стареньком эпитрахиле, шептал над изголовьем больной глухую исповедь. Старый майор, опустясь перед постелью на колени и тихо склонившись лицом к холодеющей руке дочери, молился почти без слов, но какою-то глубокою, напряженною, всю душу проницающею молитвою. За ним, шагах в двух, тоже на коленях, стояла акушерка и тоже молилась, набожно, но как-то обыкновенно, в должную меру. В дверях поместилась кухарка и глядела на все с тупым любопытством, столь же тупо крестясь и кланяясь порою, с быстрым размахом руки и корпуса. И тут же, у дверной притолоки, прислонясь к ней, стоял Устинов. Крепко стиснув пальцы сложенных рук, он не молился, и по угрюмому лицу его бродили темные тени каких-то злобных, мрачных и тяжелых дум.