Около трех часов к ним позвонили. По звонку, глухому переминанью ног за дверью Степан понял, что дело неладно. Первою мыслью его было сопротивление. Но он вспомнил пятна крови – опять кровь, убийства, – он махнул рукой и пошел одеваться. В дверь ломились. Он спокойно подошел, отпер и сказал приставу:
– Должен же я одеться. Не могу неодетым отворять. Я в вашем распоряжении, – прибавил он. – Просил бы лишь быть осторожнее с женой: она больна.
XXXIV
Петя так засиделся в деревне, так зачитался, столько думал над трудными вещами, что к концу лета на него нашло раздраженное состояние. Он затосковал, не мог работать, появились мрачные мысли. Лизавета сначала подсмеивалась, потом увидела, что Пете, действительно, не по себе, и с присущей ей экспансивностью решила, что он сходит с ума. Это привело ее в такое отчаяние, что она дала зарок немедленно покончить с собой, как только это выяснится. И последние дни, проведенные ими в деревне, были унылы. Лизавета за все зацеплялась, бранилась, не мыла себе ног, что было признаком дурного настроения, и золотистые волосы ее больше обычного были растрепаны: не хватало энергии причесываться.
Петя, однако, с ума не сошел, а вставал к часу, пил много кофе, много курил.
На меланхолию же обоих отличное действие оказал переезд в Москву.
На Петю положиться было нельзя, и Лизавета уехала вперед, искать квартиру. В Москве она сходила с Зиной в баню, приоделась, подтянулась, и при помощи миллиона друзей быстро нашла пристанище на углу Арбата. На другой день привезли из склада, на двух возах, их «мебель» (так называемую). На третий – Лизавета достала Пете корректурную работу и телеграфировала, чтобы немедленно ехал.
Воздух столицы, новые впечатления, новая квартира – все освежило его. Поселились они на четвертом этаже: в переулок выходил балкон, с видом на Москву. Паркет скрипел, лестница на ночь не запиралась, по ней прыгали кошки; вдоль огромных труб отопления всегда осыпалась штукатурка, и бегали мыши – но общий дух был симпатичен, цена также. Петя вполне одобрил Лизаветино заведенье.
Сам он получил небольшую отдельную комнату и тотчас засел за корректуры и исправление переводов. Кант, Соловьев и другие хитрые вещи заслонились теперь простым, жизненным: не пропустить бы ошибки, не наврать бы в переводе.
Две же другие комнаты Лизавета сдала – инженеру Штеккеру и студенту-медику Фрумкину.
Штеккер, добродушный, безалаберный человек, служил на постройке окружной дороги, слегка скучал, собирался влюбиться, говорил чрезвычайно быстро и путаясь, когда выпивал, то кричал: «Дурья голова, по маленькой, маленькой, по малюсенькой. Чик, хлоп и отделка». И нос у него краснел.
Фрумкин был еврей, красивый и довольно важный, он считал себя Дон-Жуаном с большими шансами; действительно, легкомысленная Зина стала что-то подозритель но часто бывать у Лизаветы, и больше торчала в комнате Фрумкина. Он величественно оправлял свою шевелюру и крутил ус. Победа его, в данном случае, была несомненна; но так устроен человек, что всегда ему мало – Фрумкин втайне пламенел к Лизавете, Петю же ревновал и не любил.
Его постоянным делом было дразнить Лизавету. Он высовывался из своей двери и говорил:
– Петя не любит Лизавету Андреевну!
– А над вами Зиночка смеется.
– Петруня кого-то не любит!
– Убирайтесь к черту! Дурак! – кричала Лизавета, хлопая дверью. – Над вами смеется Зиночка, слышите вы? смеется, смеется!
Но она не сердилась на него, потому что угадывала причину раздражения.
Сама же она вела прежний – шумный и легкий образ жизни: вечера в литературном клубе, собрания у Зины, у друзей, чаи у них на Арбате, и в промежутках улаживанье чужих романических затруднений, помощь знакомым девицам, впадавшим в любовный грех, тысячи мелких занятий – и одно самое большое, настоящее Лиза-ветино дело: ее собственная любовь к Пете.
Несчастье со Степаном очень поразило их. Лизавета взялась за Клавдию: у знакомой богатой барыни достала для нее триста рублей, а Фрумкину поручила наблюдение за ее здоровьем. Пыталась проникнуть и к Степану, выдавая себя за его невесту, но это не удалось, несмотря на весь ее бурный натиск. Лизавета обругала кого следует, чуть было не вышло истории, но сочли, что она полоумная, и решили всерьез не принимать.
Скоро новые дела, треволнения, радости и огорчения вошли в их жизнь: это было связано с общественным движением того времени.
Начиная с первых демонстраций, в которых Петя участвовал еще в Петербурге, брожение не утихало. Скорее – оно крепло. Собирались съезды, устраивались банкеты, произносились речи. Газеты посмелели. Силы революционных кружков росли. Готовился электрический удар, молнией осветивший Россию, показавший все величие братских чувств и всю бездну незрелости, в которой находилась страна – и, что бы потом ни говорили, – начавший в истории родины новую эпоху.
Как всегда в таких случаях, тюрьмы работали усердно.
Молодые люди и девицы, занимавшиеся подозрительными делами, препровождались туда в изобилии.
Хотя в богеме, где вращались Петя и Лизавета, мало кто интересовался политикой, все же, при громадности Лизаветиных знакомств, случилось так, что в Бутырках оказались лично ей известные люди.
Началось хождение туда. Сегодня она передавала книги, завтра хотелось повидать какого-нибудь Михаила Михайловича, бородатого человека в очках, отсиживающего «правды ради». Кому-нибудь собрать деньги, отдать письма родственников, вообще куча дел. И родственники заключенных, надзиратели, тюремные офицеры и солдаты скоро привыкли к высокой Лизавете, в синем костюме и огромной шляпе. Лизавета постоянно просила пустить ее не в очередь, подольше посидеть, передать что-нибудь сверх позволенного, и т. п. Иногда она ссорилась с офицерами, бранилась. Они грозили не пускать ее больше, но ее милый вид, веселость и горячие порывы чаще одерживали победы.
Скоро практика ее получила такую известность, что незнакомые приносили ей на дом письма с просьбой передать. Лизавета усердно все исполняла.
Раз ее рвение чуть не привело к скандалу: после приема, возвращаясь домой, она забралась на дрова, на пустыре позади тюрьмы, и принялась махать заключенным. Часовой окликнул ее, но она не расслышала, и тогда он бросился к ней со штыком наперевес. Лизавета захохотала, прыгнула вниз, ушибла себе немного коленку и, на предложение солдата сдаться, сделала такую гримасу и так внимательно стала растирать ногу (не допускала она, чтоб за такой пустяк арестовали), – что солдат засмеялся сам. Кроме того, он признал в ней знакомую, сумасбродную. Она дала ему гривенник. Он помог ей перебраться через лужу.
Эти дела занимали ее больше и больше; да и время было особенное. Так что Лизавета довольно быстро стала на линию сотрудничества революции.
– Работайте, работайте, – говорил Фрумкин, мефистофельски улыбаясь, скрещивая на груди руки, – со временем из вас выйдет хорошая Шарлотта Кордэ.
– Ну вы и болван, и сидите у себя в норе!
Из своей комнаты высовывал стриженую голову Штеккер.
– Садовая голова, не сердитесь. Отчаянная башка, Наум Борисович, не приставайте, пускай бегает, революция так революция, наплевать, я ничего не имею. Я человек добрый, больше всего люблю водчонку, заходите, хлоп, чик, по малюсенькой, раз-два, готово!
Фрумкин вздыхал и, когда выпивал со Штеккером, становился еще серьезней и говорил про Лизавету:
– Магистер любви, доктор наслаждений!
– Ах, черт, ах, придумал, дурья голова, ох-о-хо! – Штеккер хватался за живот и выскакивал в коридор.
– Доктор наслаждений!
Потом он тащил Лизавету к себе в комнату.
– Ангел, дуся, баранья голова, на одну минуту, рюмку водки с нами, там за вашу, ну, черт, революцию, конституцию, республюцию, – фу, дурак, извините, заврался, но я ничего не имею… пожалуйста, занимайтесь чем угодно, только еще по одной, с маринованной селедкой– раз, два, и отделка. Ну, у вас там муж, он ничего, не обидится, он сам с нами рр-аз, по единственной – человек тихий и благородный, это сразу видно.
И нередко они выпивали все вместе, итогда Пете становилось беспредметно смешно, все нравилось, все казались славными и родными, хоть пей на брудершафт. А пока они хохотали, пока летели дни их беспечной юности, все ярче и грозней разгоралось большое дело русского народа, искоро гул бури стал доноситься и до них. Впервые почувствовали они это, когда началась забастовка, охватившая иМоскву. Все, кто пережил это, помнят те чувства. Помнят, как вдруг появился на сцене народ, так долго, упорно молчавший, и своим выступлением вторгся в жизнь каждого. Закрылись магазины, остановилась вода, вечером в Москве стало темно. В роскошных особняках зажигали свечи. Бедному Штеккеру негде было даже купить водчонки, его «служба» закрылась, и он занимался раскладыванием пасьянсов. Но и на это не хватало терпения.