В книге «Сахарна» во многом продолжаются мысли розановской трилогии. Так, в «Опавших листьях» он рассказал о своем любимом занятии в детстве — устраивать перед отверстием горячей печи «парус» из вытащенной из-за пояса рубашонки. Возвращаясь к этим детским воспоминаниям, он теперь как бы продолжает: «Когда я был младенцем, вид огня (печь топится) производил на меня гипнотическое воздействие…взлизы огня, красный цвет его. Движение его, жизнь его — особенно!!! Я бы никогда не ОТОШЕЛ от печки. И плакал, когда меня отводили. Я думаю, в таком „гипнотическом действии“ лежит корень древнего „поклонения огню“ и всех языческих „огонь на жертвеннике“»[516]. Бытовая зарисовка «Опавших листьев» возводится здесь до языческого огнепоклонства.
К записи «Уединенного» «Гуляй, душенька, гуляй» восходит заметка в третьей части «Сахарны»: «Не велика вещь: обернуться на каблучке в ½ оборота. А увидишь все новое: новые звезды, новые миры, Большая Медведица — здесь, там — Южный Крест или что-то подобное. Вращайтесь, люди, около своей оси. Не стойте „на одном градусе“. Один раз вы приходите в мир и должны все увидеть. Вращайтесь, вращайтесь!..»
И не случайно в «Сахарне» с особой нежностью он вспоминает свою трилогию как художественное открытие, как главное и лучшее, что ему удалось сделать в жизни: «Безумно люблю свое „Уединенное“ и „Опавшие листья“. Пришло же на ум такое издавать. Два года „в обаянии их“. Не говорю, что умно, не говорю, что интересно, а… люблю и люблю. Только это люблю в своей литературе. Прочего не уважаю. „Сочинял книги“. Старался быть „великолепным“. Это неправедно и неблагородно. „Уединенное“ и „Опавшие листья“ я считаю самым благородным, что писал».
Одна из наиболее интересных тем в «Сахарне» — это, пожалуй, размышления о «революции из халата». О своем так называемом бунтарстве в религии, в семейном вопросе и проч. он писал: «За всю жизнь („созерцатель“) я ничего так не ненавидел, как „ремонта“, „свалки“ (в квартире), „чистки комнат“ — вообще, перемены, шума, нового. Старый халат и поношенные туфли мой вечный идеал. С „дырочками“ рубашка, но мягкая и тепленькая; моя любовь с детства и до могилы. Однако почему „это старенькое“ я люблю? Тепло и удобно. Посему же я не люблю взрыв, революцию, где „неладно сшито“, жмет, ломает. Когда комнаты „черт знает как устроены“, „портной все изгадил“. Тогда я с бешенством Обломова (который может жить эгоизмом именно в меру своей лени) вскакиваю и кричу: „ломай все“, „жги дом“. Вот. У меня не теория революции, которую я ненавижу всем существом своим, и ненавижу именно сердце революции, пафос ее, жерло ее, надежды ее… А… — я люблю наш старый сад, и пусть он цветет вечно… Так что, гг. теоретики революции, моя революция поглубже вашей. У вас это — феерия, блеск и бенгальские огни. А у меня»:
Дело добра и правды.
Вот вам моя «революция из халата».
И Василий Васильевич обращается к самому дорогому, к своей семье, к сыну Васе: «Берегись же, Вася, — берегись. И никогда не союзься с врагами земли своей. Крепко берегись. Люблю тебя: но еще больше люблю свою землю, свою историю…»
И далее «канон брата Коли», сказанный ему в детстве, но который Василий Васильевич помнил до смерти. Тогда брат, чуть не дав ему «плюху», сказал: «Дурак. Хоть бы ты подумал, что произносишь свои подлые слова о России на том языке, которому тебя выучили отец и мать».
Главный же вывод Розанова произнесен им с глубокой болью за судьбы России в XX веке: «Дети, поднимающиеся на родителей, — погибнут. И поколение, поднимающееся на родину, тоже погибнет».
Привиделся однажды Василию Васильевичу сон. То был не сон, на сон он не похож был. Скорее внутреннее видение реальности, создаваемое напряженной работой мысли. Шеренга солдат и за ней «в глубине» лысый генерал и старичок, что-то шамкающий беззубым ртом. Перед нею — толпа волнующихся рабочих. И там же «мой Вася» кипит негодованием и тоже хочет поднять волну…
Душа Розанова с рабочими. Знает, видит — обижены. И ведь «мой Вася», «дорогой мой сын». Но знает он и другое: это «сегодня» так случилось, что героизм и лучшее — у молодежи, что обида сделана им. Но в веках, в вечности старикашка и генерал стерегут «то, доколе построилась Вавилонская Башня» истории, от которой вообще «пошло все»…
Конец же этого «сна» поистине страшен, как ответ Алеши Карамазова на рассказ брата Ивана о растерзанном псами ребенке («Расстрелять!» — генерала): «И последним взглядом взглянув на моего Васю, я бы сказал роте: — Пли!..»
Нет, Василий Васильевич не хотел убивать любимого сына. Это было одно из выявлений ситуационной сущности мира, моделирование мира в канун гражданской войны, неотвратимость которой уже витала в воздухе.
Давний оппонент Розанова священник Н. Г. Дроздов никак не мог понять названия книги «Опавшие листья». Розанов замечает на это в «Сахарне»: «Не понимает книги, не понимает прямых русских слов в ней, а пишет на нее критику…»[517]
В предисловии к книге «В Сахарне» Розанов приводит упреки друзей по поводу второго короба «Опавших листьев»: «Я „худой человек“ и написал „худую книгу“, — я „испортил свое „Уединенное“, внеся суету и шум в это уединение“. „Все серьезное, что было в „Уединенном“, рассеялось“. И т. д. все в этом роде»[518].
В предисловие Розанов включил письмо П. А. Флоренского от 17 октября 1915 года. Оно начинается с объяснения того, что одной из причин долгого молчания было «смущающее впечатление» от присланного второго короба «Опавших листьев». Книга была прочитана, как пишет Флоренский, в один присест, но оставила неблагоприятное впечатление, несмотря на «множество страниц острых и бездонных». Автор «нарушил тот новый род „уединенной“ литературы», который сам же создал.
Афоризмы по нескольку страниц уже не афоризмы, а рассуждения. «А если так, — продолжает Флоренский, — то читатель уже не относится и так бережно, как к малому ребенку, и не вслушивается в их лепет… В содержании невыносимо постоянное Ваше „вожжание“ с разным литературным хамством. Вы ругаете их, но тем не менее заняты ими на сотнях страниц. Право же, благородный дом, где целый день ругают прислугу и ее невоспитанность, сам делается подозрительным в смысле своей воспитанности»[519].
Сам факт, что предисловие Розанов начал с критического письма Флоренского, говорит о том, сколь высоко ценил он мнение своего московского друга, хотя и сделал в примечаниях некоторые возражения ему.
Заканчивается это довольно пространное предисловие призывом к единению читателя с писателем, как если бы писатель был дома «у него за чаем». «Книга в сущности — быть вместе. Быть „в одном“. Пока читатель читает мою книгу, он будет „в одном“ со мною, и, пусть верит читатель, я буду с ним „в его делишках“, в его дому, в его ребятках и, верно, приветливой милой жене. „У него за чаем“. Не будем, господа, разрушать „русскую компанию“. И вот я издаю книгу».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});