Лермонтов и был, прежде всего, пророком этой живой тайны — сущности мира, мирового смысла. И вдобавок ему было дано прорицать — предсказывать будущее. Не оттого ли он так беспощадно обличал порочность людей, что всегда был причастен этой живой тайне божией.
И тайна эта — насквозь религиозна: духом, самой тонкой тканью своей.
«Если считать существом религиозности непосредственное ощущение Божественного элемента в мире — чувство Бога, то Лермонтов — самый религиозный русский писатель. Его поэзия — самая весенняя в нашей литературе, — и, вместе, самая воскресная. Отблеск пасхального утра лежит на этой поэзии, вся «мятежность» которой так полна религиозной уверенности», — писал Петр Перцов.
И далее, в другом своем афоризме:
«Небесное» было для Лермонтова своей стихией. Говоря о нем, он умеет находить такие же поэтически точные, «окончательные» слова, какие Пушкин находит, говоря о земном. Когда Лермонтов касается мира бесплотности, самый стих его окрыляется, точно освобождаясь от веса («На воздушном океане»)».
Иннокентий Анненский, разбирая отношение Лермонтова к природе, писал:
«Лермонтов был безусловно религиозен. Религия была потребностью его души. Он любил Бога, и эта любовь давала в его поэзии смысл красоте, гармонии и таинственности в природе. Тихий вечер кажется ему часом молитвы, а утро — часом хваления; голоса в природе шепчут о тайнах неба и земли, а пустыня внемлет Богу. Его фантазии постоянно рисуются храмы, алтари, престолы, кадильницы, ризы, фимиамы: он видит их в снегах, в горах, в тучах. Но было бы неправильно по этому внешнему сходству видеть в нем Ламартина. Лермонтов не был теистом, потому что он был русским православным человеком. Его молитва — это плач сокрушенного сердца или заветная робкая просьба. Его сердцу, чтобы молиться, не надо ни снежных гор, ни голубых шатров над ними: он ищет не красоты, а символа:
Прозрачный сумрак, луч лампады,Кивот и крест (символ святой).
…Мне кажется, что он был психологом природы».
Это свойство поэта и есть прикосновение к живой тайне, которая про-рекалась в стихах.
Что же до разочарованности, до обличения людей, с их порочностью, то, по меткому определению Сергея Андреевского, лермонтовский пессимизм есть пессимизм силы, пессимизм божественного величия духа:
«Под куполом неба, населенного чудною фантазиею, обличение великих неправд земли есть, в сущности, самая сильная поэзия веры в иное существование…»
Андреевский заключает свою мысль такими словами:
«И чем дальше мы отдаляемся от Лермонтова… — тем более вырастает в наших глазах скорбная и любящая фигура поэта, взирающая на нас глубокими очами полубога из своей загадочной вечности».
Священник и мыслитель Сергей Дурылин сделал в 1924 году удивительную запись в своем дневнике:
«…души человеческие пахнут — и запахи эти очень редко бывают, какими хочет ум, чтоб души пахли: вот, например, Толстой был «специалист» по «религиям» и исписал томы (скучные томы), так хотел его ум, но душа его не пахла религиозным; ее запах не был тонкий аромат религиозного; ни одно его слово, ни одна его книга религиозно не пахучи. От этого он так много «выражал себя» (целые десятки томов о религии) — на горе себе, выразил, кажется, себя всего: и это все оказалось религиозным ничем — ни самой маленькой струйки религиозного аромата. А вот грешный и байронический Лермонтов — весь религиозен: религиозный запах его прекрасен».
Через два года, возвращаясь к этим мыслям, Дурылин записал:
«Строчка Лермонтова — любая: из стихотворений 1838–1841 гг. — для меня религиознее всего Толстого…»
Однако редко кому давалось (да и сейчас дается) услышать в стихах Лермонтова этот прекрасный и тонкий аромат религиозного. Даже близким по глубине души Гоголю и Достоевскому Лермонтов показался духовно чужероден.
Гоголь определил существо его поэзии словом «безочарование»; Достоевский писал про своего «царевича» Ставрогина (гротеск «печоринского типа»), что у того «в злобе выходил прогресс даже против Лермонтова».
Если бы так судили только люди крайностей, каковыми явно были эти два гениальных писателя! Но вот и степенный Иван Аксаков, казалось бы, далекий от резких высказываний, не удержался от собственного приговора: «Поэзия Лермонтова — это тоска души, болеющей от своей собственной пустоты вследствие безверия и отсутствия идеалов».
Откуда эта слепота, эта глухота — не-слышание религиозного аромата, открытого другим?
Гоголь, по точному афоризму П. Перцова, «всю жизнь искал и ждал Лермонтова и, не видя его, стоявшего рядом, хватался за Языкова… в своей жажде религиозной поэзии не замечал лермонтовских «Молитв», удовлетворяясь языковским «Землетрясением».
«Все предыдущее «не видит» последующего», — объяснил Перцов. Да, Гоголь был пятью годами старше Лермонтова… Но вот Достоевский, тот на семь лет моложе Михаила Юрьевича, — и тоже его «не увидел» — по-настоящему не разглядел и не понял.
В небесах и на земле
1
«У многих наших великих писателей встречается стремление к иной, лучшей жизни, но ищут они эту жизнь не там, где надо. Отсюда неудовлетворенность и тоска, выражаемая в их произведениях. Вот, например, Лермонтов. Томится он суетою и бесцельностью жизни и хочет взлететь горе? но не может, — нет крыльев. Из его стихотворения «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою…» видно, что не понимал он настоящей молитвы. Пророк говорит: и молитва его да будет в грех. Действительно, что выражает Лермонтов, о чем молится?
…Не о спасении,Не с благодарностью иль покаянием…
Какая же это молитва? Человек вовсе не думает о своем спасении, не кается и не благодарит Бога. Печальное состояние души! Сам поэт называет свою душу «пустынною». Вот эта душа его и дошла, наконец, до ослепления, что стала воспевать демона. Особо стоят два, действительно прекрасных по идее, стихотворения: «Ангел» и «В минуту жизни трудную». В последнем стихотворении выражается настоящая молитва, при которой «и верится, и плачется, и так легко, легко». Но эти проблески не осветили пустынную душу поэта, и он кончил жизнь свою таким ужасным образом, — был убит на дуэли».
Так просто и строго беседовал в скиту со своими духовными чадами великий оптинский старец Варсонофий (Плиханков).
Литература, долг художника интересовали его, конечно, меньше всего. Тем более любовное чувство «пустынной» души, когда поэт, по сути, жертвует собой, отказывается от собственного спасения, лишь бы Матерь Божия, «теплая заступница мира холодного», защитила ту, которую он любит. Старец, разумеется, прав: какая же это молитва? Но его правота — правота Церкви, христианского учения. А у Лермонтова — правота исходящей земной любовью души, правота поэта. Он молится — не по-церковному. Хотя наверняка знает, как надо молиться. Он сознательно нарушает канон, чтобы усилить свою просьбу. Молитва — и есть просьба, прошение. Латинский корень этого слова mollire — значит: умягчать; и собственно молитва — «средство к умягчению разгневанного неба». Поэт рискует разгневать небо еще больше — но идет на это ради любимой, ради «ближнего».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});