Прошло! Медленно, измученно улыбнулся, словно сам рожал. Всегда потрясало и изумляло его это постоянное чудо рождения живого на свет… И будет расти, сосать грудь, сучить ножками, гукать, а там и лепетать… И вот уже набежавшие малыши остолпили отца:
— Братик? Мамушка братика народила!
И тут, от детей отворотя, на сенях, в исходе, встретил внимательноглазого, запыхавшегося слегка Михайлу Иваныча Морозова, ткнулся ему в широкую грудь (пред ним одним не стыдно было).
— Татары! — молвил, потерянно присовокупив: — А у меня сын народился! — и заплакал.
Не было на Руси, не было на земле "батьки Олексия", и Киприан не мог его заменить!
Ничего не возразил маститый боярин, только бережно оглаживал плечи рыдающего князя, единым движеньем бровей прогнавши со сеней не в лад посунувшегося детского, и, дождав Князевой укрепы, домолвил:
— В Ярославль, в Углич, в Стародуб и к Ростову — послано. А токмо не ведаю, соберем ли полки? Жатва!
— Стойно Ольгерду! Яко тать! — громко высказал Дмитрий, скрепясь.
— Чаю, — возразил боярин. — Москва и на сей раз устоит, из камени, дак!
И уже не было слез. Наставало дело. Мужеское, ратное. И надобно было, не стряпая, кликать рать.
Наспех простясь с Дуней и отдавши наказы крепить Москву и повестить всем о нечаянном ордынском нахождении, Дмитрий верхом выехал в Переяславль, собирать полки. Вести были смутные, от купцов-доброхотов. Тохтамыш, оказывается, послал ратных в Булгар: похватать русских гостей, не дали бы вести великому князю — пото и опоздали вестоноши, а сам, с войском, переправясь через Волгу, пошел изгоном, минуя Рязань, прямо на Москву, и где он нынче — неведомо… "И Олег не остановит, не спасет!" — подумалось скользом, со всегдашнею несправедливою обидою на рязанского князя. "Поди, сам снюхался с ордынцами да мимо своей земли Тохтамыша обвел. Теперь броды на Оке ему кажет!" — подумалось так со зла, и сказалось опосле, и в летопись занесли. Хотя что Олег? В свой черед разоренный Тохтамышем. И на какую брань мог он восстать, только-только воротивши свое княжество и заключив ряд с Дмитрием? А броды на Оке… Какой ордынский купец, из тех, что гоняют косяки татарских коней на каждую московскую ярмарку, какой су-рожанин, фрязин али грек не знает тех бродов?
Киприану Дмитрий наказал твердо: будем забивать смердов в осаду, крепить город, пущай церковное добро из пригородних обителей и храмов в Москву везет! Что у Киприана другой навычай, что византиец обык уступать силе, уступать и отступать, что он уйдет из Москвы, почуявши первую трудноту, подобно тому как покойный Филофей Коккин покинул Геракл ею, отдавши свой город на разграбление фрягам, этого Дмитрий представить себе не мог. И, покидая Дуню, что, только-только оклемав, встала с постели, в осажденной Москве, не знал, не ведал того, что воспоследует здесь после его отъезда… Много грехов за Дмитрием, но в том, чтобы бросить Дуню с детьми во снедь татарам, в этом он был не виноват!
В тот раз, в Переяславле, вести пришли невеселые. Суздальцы вовсе не давали полков, прочие присылали так мало, ссылаясь на убыль ратных на Дону и страдную пору, в которую и век не бывало, чтоб ратились, что противустать с этими силами Тохтамышу было решительно невозможно…
Вот тут, понявши, что войска на месте он уже не соберет, воротил Дмитрий на Москву и сперва надумал было, по упрямству своему, сесть в осаду. И сел бы, кабы Акинфичи, едва не всем родом, да и Минины, и Черменковы не насели на него:
— Уезжай! Князь в городи, и ратей по волости не скличешь! Всяк будет ждать-выжидать. Уезжай на Кострому! Город свой, а и за Волгою! Река — от татар оборона. Да и леса, да и вести отовсюду… Даст Бог, с полками воротишь! — толковали ему еще и потому, что без Боброка да и без Микулы Васильича не чаяли доброй обороны. Теперь, когда пал на поле брани Князев свояк, занадобился всем! Поняли вдруг, что без него, да и безо всего Вельяминовского рода, некрепка Москва. Понять-то поняли, да с того света богатыря не воротишь…
Уговорили… Не вдруг, а уломали все-таки. Дуню, еще не пришедшую в себя после родов, решил не шевелить. "Владыко с тобой!" — сказал нарочито сурово. И сам верил тому, что сказал, что Киприан наведет порядню и оборонит город. Не помыслил и того, что, как только уедет, останние большие бояра побегут с Москвы ему вслед и Киприану станет их не остановить.
Строго поцеловал жену, бережно, едва коснувшись губами, новорожденного Андрея (только-только успели окрестить), всел в седло. Потушил в себе частый бой сердца, озрел дружину. Никакого худа не чаялось ему впереди. Твердо помнил, как бессильно простоял Ольгерд под стенами его Кремника и раз, и другой. Но стены крепки только тогда, когда их обороняют мужественные воины! Тронул поводья князь. Глянул еще раз вверх, к выси отверстых теремных окон, в одно из которых выглядывала сейчас Евдокия. Поскакал.
Татары в этот час уже переходили Оку у Серпухова.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Иван все это лето безвылазно просидел в Селедкой волости. Новый владыка требовал неукоснительного и в срок поступления доходов, и крестьяне, приученные к прежней системе с повадью и послаблениями в сроках, поварчивали.
— У меня тоже воля не своя! — зло и устало отвечал Иван. — Владыка из Литвы, дак по-евонному и дею!
Ну и доставалось же Киприану в иной мужицкой толковне! Дело, однако, шло, и, кажется, среди владычных посельских Иван был одним из лучших. Материн опыт, отчаянные усилия в пору той же литовщины — сказывались. Своими стали Федоровы для местных крестьян. Даже в Раменском не спорили теперь мужики, подавали в срок и рожь, и сыр, и баранов. Государыня-мать, возможно, и не без умысла сидела в Островом: давала Маше стать полною хозяйкой в дому. С деревни взяли девку-подростка и немого старательного парня. Парень речь понимал, кивал головою, мычал, не говорил только. В детстве не то ушибли, не то испугали чем. Однако хлева и двор были у него в полном поряде.
Иван вваливался в свою хоромину уже в потемнях, чумной от устали. Молча, поминая отцовы, дальние уже, наезды, жрал, навалясь локтями на стол, светло и разбойно, давним отцовым навычаем, взглядывал на Машу, что сновала по горнице, подавая то и другое, с тихим удовольствием отмечая про себя чистоту жила и строгий расстанов утвари, а валясь в постель, уже в полусне, заключая в объятия молодую жену, счастливо и трепетно ощущал ее уже очень округлившийся живот и отвердевшие груди. Оба мечтали о сыне.
Жали хлеб. Готовили обоз под новину. О ратных делах Иван не задумывал вовсе. Довольно было того, что все дружины Ольгердовичей ушли к литовскому рубежу и что Ягайловы рати, слышно, разбиты и отбиты под Полоцком… Словом, ничто не предвещало беды. А о том, что татары перешли Оку и уже взяли Серпухов и зорят округу, первая вызнала Наталья у себя в Островом.
Дожинали рожь. Выслушав запыхавшегося гонца, Наталья покивала головою и, твердо сложив рот, послала девку за старостой. Староста явился раскосмаченный, спутанные волосы схвачены соломенным жгутом, в рваных портах, распояской и босиком; пропитанная потом холщовая рубаха расстегнута на груди. Поправляя медный вытертый крест на кожаном почернелом от пота и грязи гойтане загрубелою, в белых мозолях рукой, выдохнул:
— Двои бы ден ишо! — верно чумной от устали, весь охваченный полымем святого труда, — хлеб! — не понимал еще, не почуял размеров беды.
— Всех баб, стариков, детей — тотчас ямы рыть, прятать хлеб, — выговаривала Наталья ровным до жути голосом. — К утру штоб готово было! Скотину отгонишь… — приодержалась.
Староста, начиная вникать, кивнул кудлатою головою почти обрадованно:
— Ведаю! За Куршин луг! В овраги! Тамо ни в жисть не найдут! И прокормить есть чем.
— Пошли тотчас, часу не жди!
— Как же хлеб-от? Хлебушко! — горестно взвыл староста, качаясь на лавке.
— Парней пошлешь, верхами, авось… А баб с коровами, с дитями отсылай тотчас, не стряпая! С часу на час нагрянут! В Серпухове уже!
Внял. Отвердел ликом. Кинулся, но, от дверей уже, приодержась:
— А как же ты, боярыня?
— Сундук помоги зарыть! Гаврилу пришли! А обо мне не заботь себя, я, в ночь, к сыну с невесткой!
Кивнул понятливо. Молодо простучали босые твердые ступни по сухому до щекотности, прогретому солнцем крыльцу.
Наталья, посидев молча с минуту, встала, начала, затушивши лампаду, снимать иконы со стен. Взбежавшая девка — тряслись губы, но молчала пред молчащей госпожой — живо начала укладывать дорогую рухлядь в окованный железом расписной татарский сундук. Так они работали молча и час, и два. Уже с недружным испуганным топотом двинулось по деревенской улице угоняемое стадо, и Наталья вышла открыть стаю, выпустить своих коров, подхлестнула непонятливую серую корову, что, только что воротясь с поля, не понимала, почто ее выгоняют опять? Отворила телятники и овчарню. Долго смотрела вслед и, уже воротясь, застала Гаврилу в избе.