Рейтинговые книги
Читем онлайн Бестселлер - Юрий Давыдов

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 112 113 114 115 116 117 118 119 120 ... 125

Каждая семья, которая так счастлива, что не разрывает родственные связи, хранит свои преданья, свои словечки, понятные своим. Вот, скажем, надо мной трунили: «Хороший лед, а не пускают?» А смысл такой. В конце минувшего столетья в столице, в Юсуповом саду свершилось состязанье конькобежцев. То ли всемирное, то ль всеевропейское. Победил германец. Черниговские гимназисты надели траур. А дядя мой, тогда приготовишка, поклялся победить германца. Мой дядя был упрям, ни дня без тренировок. В погоду хлипкую, в метели его, бывало, отговаривали. Он на своем стоял и, возвращаясь, застенчиво-уныло констатировал: «Хороший лед, но не пускают». Все улыбались, он сопел. И повелось: «Хороший лед, но не пускают» – домашнее присловье, ироническое, с катком и льдом не связанное. И здесь… здесь в ход пускаю словесный оборот: «Кто бы мог подумать…». Дурацкий оборот, но ведь никто, включая и товарища Дидоренко, не мог предположить ни нашу встречу…надцать лет спустя, ни то, что лед достанется мне смертный.

Покамест же в Чернигове зимой чекист железом ноги обувал да и кружил кругами единственным из взрослых дядей. Бывал с ним и сынок, Вадим, ровесник мне… Слыхал, после войны Вадим закончил школу СМЕРШ. Ровесник-то ровесник, но не побратим. Нет, один из тех, кто вашего Д.Ю. изъял из обращения, да и отправил по этапу в распоряженье старшего Дидоренко.

Сергей Акимыч… Я написал: он был шахтер, простой рабочий… Так – в песне. А наяву он был литейщик. Родился в Малороссии, и поначалу Родине служил на малой родине своей, включая и Чернигов. В сорок втором, когда мои друзья и я, гордясь, вступали под знамена флота, Сергей Акимыч, старший лейтенант, отстаивал госбезопасность в ГУЛАГе и ГУЛАГом. Не зверствовал, служил отлично-благородно, долгами не жил, звезд с неба не хватал. Когда ваш автор показался в зоне, тов. Дидоренко уж был полковником. Имел и высший орден – орден Ленина, весьма уместный, согласитесь, на груди начальника концлагеря.

В Чернигове Сергей Акимыч ездил в дребезгливой, разболтанной пролетке, изъятой, думаю, у благочинного. А здесь, в Вятлаге, на гулкой, хорошо отлаженной дрезине. И от бригады до бригады, от лесобиржи к лесобирже неслось со скоростию света: «Едет! Едет!».

Так было и в день бунта зэков. Повторено бессчетно: бессмысленный и беспощадный. Но, право, всякий афоризм ущербен. А этот, Пушкина, хромает, словно Байрон. Во-первых, лагерные бунты почти всегда осмысленны. Во-вторых, щадящий бунт есть нонсенс, он не предписан терапевтом. А главное не в этом. Главное-то в том, что всякий-разный бунт, он разольется вширь и обмельчает, обмельчает, на мельницу Свободы ни капли не прольет. Но здесь я расскажу вам лишь о том, как взбунтовался микромир наполовину уголовных, наполовину фраеров.

Был день безоблачный и краткий. В такие дни родится племя, которому не больно умирать? Пожалуй, лучше бы сказать, что замерзать не больно.

Да, в Чернигове кружил на льду и закаленный тов. Дидоренко. А здесь, за зоной, ледостав был тусклым и бугристым, не разбежишься, не покружишь. Полковник не обул железом ноги; стоял на вышке в белых бурках, распоряжался в рупор. А зэки, долбаёбы, ему наперекор просили-требовали маршала… Климу Ворошилову письмо я написал, товарищ Ворошилов, народный комиссар… Табунились бригады. Потом построились в шеренги перед вахтой. Шпана по директиве законных воров давила-резала всех стукачей. Оно, конечно, беззаконие, да делать неча: бунт беспощаден. А взять вот это построение. Фраера-то впереди – мол, грудью подайся; а уголовные все позади – с заточками, они тогда служили для зачистки… Дня три, четыре минуло. Полковник, закаленный, словно сталь, велел ворота отворить. Медлительно и будто бы вразвалку вступили в зону вохровцы. Тяжело и душно всех нас накрыла тишина. В глазах солдатиков был страх, едва ль не детский. И мне мелькнуло: первогодки. А под коленками зудело: чуть кровь – и нам каюк. Как раз вот в ту минуту скороговоркой припустили автоматы, и тотчас гроздья крови возникли на торце барака, где выгребная яма и сталактиты мерзлого дерьма. Смешалось все, мы прянули назад, наискосок – к колючей проволоке, за ней пластался неказистый ледостав. Атаки не было, и лавы не было, никто не закричал: «Жила бы Родина!» – проклятое загорождение перемахнули молча. Перемахнешь, когда вослед пускают очереди в очередь: то по пяткам, аж снег – как гейзер, а то поверх голов, чтоб шапки-картузы взлетали… Эй вы, товарищи, шапки долой, красноа-арме-ец погиб молодой… Товарищей бросала молодость на кронштадтский лед, а нас – на лед ГУЛАГа. Как говорится, все путем. И мы с разбега и врастяжку ложились, точно штрафники-матросы на заполярной речке… Раста-а-ял в далеком тумане Рыбачий, родимая наша земля… Ты на нее упал, и ты отжался? Дудки! Лежи и промерзай до хрящиков. А точка в мозжечке пульсирует так горячо, так горячо: ждет пули, они все мимо, мимо, тенькают по льду… «Хороший лед, но не пускают». Нет, это же не лед, а битое стекло, зачем же на него пускают? Вы знаете, как вымерзает в жилах кровь? Не то чтоб холодеют руки, ноги, нет, она вам кажется преострой, словно бы игольчатой и вроде бы блескучей, но тускло, точно ртуть… Наверно, я лежал не посреди ледовой шири, а в заводи, по-местному – бакалдине. Я знал Бакалдина, хороший, добрый человек. Тут были ёзы, загражденья на налима. Но мне казалось, что плотва мне в щеку тычет, она то желтая и красноглазая, то светлая и бледноглазая… Потом часов не наблюдал, звезд тоже, не наклонялся надо мною Дидоренко: он был в папахе, а не в пыльном шлеме… Не приходил за нами транспорт, не приходил, я околел и больше уж не чувствовал, как давит грудь какой-то мягкой тяжестью, и эта тяжесть шевелит усами, они претонкие, усы, над ними красные крысиные глазенки, не чувствовал, не видел – ну, значит, околел, и ничего не будет.

* * *

Но – было!

Теперь – в процессе бормотания и написания – все возникают в квадратных метрах подобия мозаики, дивлюсь энергии и заблуждений, и блужданий, расположенью металлических опилок в согласии с магнитами воспоминаний.

Тогда вот так же снега валили густо, хлопьями. Пришлось залечь без сил под Выборгом, у кромки Приморского шоссе. Взялась невесть откуда чухонская старуха, сказала, шамкая: «Поешь грибков», – и протянула мне поганку. Под снегопадом плавал венчик, белый венчик плавал, и это я уж понимал. У нас на Патриарших, в коммуналке, при кухне, вроде б, незаметно прижилась бывшая господская кухарка. Над узкой койкой не вешала иконки, а держала, прикрепляя кнопками, репродукцию изображения Христа. Но я не понимал, куда же делись те Двенадцать, что шли за Ним, за белым венчиком из роз.

Алеша, сын мой, вспомни, как дед, встречаясь с родственником, тоже вологодским, включал проигрыватель, как старики сидели тесно и, не шевелясь, все слушали, все слушали Шаляпина. Вот это – завсегда: «Жили двенадцать разбойников, их атаман Кудеяр, много разбойнички попили крови честных христиан».

Кудеяр их водил, а не Христос. Но ты, Алеша, и то еще заметь, что Он приходил в мир не затем, чтобы одарять Великого Инквизитора тихим поцелуем. Этот поцелуй-то Достоевский придумал, Федор Михайлович придумал. Порадовал главного в Синоде, порадовал Победоносцева. Ну-ну, этого, этого: простер совиные крыла.

А другое Федор Михайлович не придумывал. Заметь, Иван-то Карамазов, то есть Достоевский, не скрывает: вычитал, дескать, в каком-то журнале, а в каком именно, позабыл; надо бы, говорит, свериться. Каждую его строчку обсосали, как куриную косточку, а свериться никто не удосужился. Один лишь твой папаня, имея эту цель, пошел на Божедомку, в дом лекаря Михайлы Достоевского.

Округа моего отрочества – и больница для бедных горожан, и флигель, и каланча, и Сухарева башня, и этот дом, напротив Ботанического сада, принадлежавший г-же Поль. Квартировал там Ник. Алексеич Полевой, издатель, литератор. И, между прочим, чего вам не подскажут знатоки, и между прочим, дед известного предателя, калибр Азефа, штабс-капитана Сереженьки Дегаева – купите мой роман «Глухая пора…». Но дед, конечно, за внука не ответчик. Ник. Алексеевич печатал «Московский Телеграф», и это бы вместилось в роман «Бестселлер». Но надо было оставаться там, на озере и речке Созим, и, в белом мороке околевая, одолевать свое предсмертное томленье пустыней, откуда к нам пришел Христос, виденьями Толедо и Севильи, башен, плоских мавританских крыш, зефиром и эфиром, а также и Гвадалквивиром, его вообразить, конечно, нелегко во льдах Коми-Пермяцкого бассейна. Но, может, и вообразилось, как то случалось с другими текстами в долине Дагестана, то есть в палате для реанимации – см. начало этого романа. Ну, что с того, что я там был, я все забыл, я все забыл. И потому прошу вас следовать за мыслью, не мысля об энергии изобразительной, пусть отдохнет.

Да, Ник. Алексеич Полевой в свет выдавал «Московский Телеграф». Подписка на Большой Димитровке, доставка аккуратная – раз в две недели. Для дам картинки модные, парижские. Читателю серьезному стихи и проза. Иль эти выписки из «Красной книги».

1 ... 112 113 114 115 116 117 118 119 120 ... 125
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Бестселлер - Юрий Давыдов бесплатно.
Похожие на Бестселлер - Юрий Давыдов книги

Оставить комментарий