Все с этим согласились. Особенно старался Геббельс. Он вылил ведро презрения и издевок на генералитет. Когда же я попытался внести какие-то смягчающие оговорки, он тотчас же наскочил на меня резко и неприязненно. Гитлер молча наблюдал за этим (15).
То, что начальник войск связи генерал Фельдгибель тоже оказался в числе заговорщиков, дало Гитлеру повод для бурного взрыва, в котором удовлетворение, ярость и торжество сливались с чувством удовлетворения своей дальновидностью: «Теперь мне понятно, почему все мои крупные замыслы в России были обречены на неудачу. Все было сплошным предательством! Без этих предателей мы были бы уже давно победителями! Этим я оправдан перед историей! Теперь необходимо выяснить, не имелся ли в его распоряжении прямой кабель в Швейцарию, по которому все мои стратегические планы шли к русским. Допрашивать его с применением любых средств!.. И снова, вы видите, я был прав. Кто соглашался со мной, когда я решительно возражал против создания единой структуры руководства вермахтом? Вермахт, сосредоточенный в одних руках, — это опасность! Вы все и сегодня еще полагаете, что создание по моему приказу возможно большего числа дивизий СС было чистой случайностью? Я знал, что я, несмотря на все сопротивление, делаю и приказываю… А генеральный инспектор бронетанковых войск все твердил: все делается-де для дальнейшего раздробления вооруженных сил».
Затем Гитлер снова пришел в ярость, заговорив об участниках путча: он их всех «истребит и выкорчует». На память ему приходили имена людей, когда-либо выражавших по какому-нибудь поводу несогласие с ним и он тут же зачислял их в круг заговорщиков: Шахт был саботажником курса на вооружение. К сожеланию, он был слишком снисходителен по отношению к нему. Гитлер тут же отдал приказ об аресте Шахта. «И Гесса мы повесим безо всякой пощады, так же, как и этих свиней, офицеров-предателей. Он положил всему этому начало, подал пример предательства».
После таких шквалов ярости Гитлер обычно успокаивался. С облегчением, которое испытывает человек, только что переживший опасность, он стал рассказывать подробности покушения, затем снова свернул к рассуждениям о начавшемся перелосе в ходе войны, о победе, которая совсем уж близка. В эйфорическом упоении он в провале путча черпал новую уверенность в победе, и мы с легкостью снова заражались его оптимизмом.
Вскоре после 20-го июля строителями был сдан бункер, из-за строительства которого Гитлер тогда и задержался в моем павильоне. Если постройка вообще может подниматься до символа определенной ситуации, то это был именно такой случай: похожий на древнеегипетские пирамиды, он представлял собой, собственно, монолитную бетонную колоду — без окон, без прямой вентиляции; в поперечном своем сечении бетонная масса стен в несколько раз превышала полезную площадь. В этой гробнице он жил, работал и спал. Пятиметровой толщины стены, казалось, и в переносном смысле отрезали его от внешнего мира, заточали его в его безумстве.
Я воспользовался пребыванием в Растенбурге, чтобы нанести прощальный визит получившему отставку уже вечером 20-го июля начальнику Генерального штаба Цейтцлеру в его расположенно неподалеку ставке. Мне не удалось отделаться от Заура, и он увязался за мной. Наша беседа была прервана адъютантом Цейтцлера, подполковником Гюнтером Смендом, зашедшим доложиться. Несколькими неделями позднее он был казнен, Заур сразу учуял неладное: «Вы заметили, что во взгляде с которым они обменялись, промелькнула какая-то особая доверительность?» Я раздраженно ответил: «Нет». Чуть позже, когда мы с Цейтцлером остались одни, выяснилось, что Сменд только что вернулся из Берхтесгадена, гед он занимался разборкой и чисткой сейфа Генерального штаба. И то, что Цейтцлер сообщил об этом совершенно спокойно, укрепило мою уверенность в том, что заговорщики не посвящали его в свои планы. Передал ли Заур свое наблюдение Гитлеру, мне не известно.
Проведя три дня в ставке фюрера, ранним утром 24 июля я улетел в Берлин.
Доложили о прибытии шефа гестапо обергруппенфюрера СС Кальтенбруннера. Он никогда прежде не бывал у меня. Я принимал его лежа, потому что моя нога разболелась снова. За внешней сердечностью Кальтенбруннера, как и ночью 20-го июля, таилась какая-то угроза, он испытующе рассматривал меня. Он перешел прямо к делу: «В сейфена Бендлерштрассе мы обнаружили список правительства, составленный путчистами. Вам отведен в нем пост министра вооружений». Он задавал вопросы, было ли и что именно мне известно об этом уготованном мне назначении. Но в общем оставался корректным и, как всегда, вежливым. Может быть, оттого, что при сообщенном мне известии у меня было очень растерянное выражение лица, но только он склонен был поверить мне. Он довольно скоро отказался от дальнейших вопросов и вместо этого вынул из кармана документ — структура правительства после государственного переворота (16). По-видимому, документ этот вышел из-под руки офицера, потому что с особой тщательностью было разработано строение вермахта. Три его рода войск сводились под начало «Большого генерального штаба». В его же подчинении должен был находиться и командующий резервной армией, который одновременно становился и главным начальником по вопросам вооружения, а пониже, в его подчинении, в маленьком квадратике, среди многих иных, печатными буквами было выведено: «Вооружение — Шпеер». Какой-то скептик оставил карандашную пометку — «если возможно» и поставил знак вопроса. Этот неизвестный, а также то, что 20-го июля я не последовал приглашению на Бендлерштрассе, спасали положение. Примечательно, но Гитлер никогда не касался этого.
Конечно, я немало размышлял над тем, что бы я сделал в случае успеха переворота и что бы я ответил на предложение и далее исполнять свои служебные обязанности. Вероятно, на какой-то переходный период я согласился бы на это, но не без больших сомнений. Из всего, что мне сегодня известно о лицах и мотивах заговора, очевидно, что мое сотрудничество с ними очень скоро излечило бы меня от моей привязанности к Гитлеру и что я пошел бы за этими людьми. Однако уже чисто внешне сохранение мною поста в правительстве переворота было бы проблематичным с самого начала, да и по внутренним мотивам невозможным. Любая оценка природы режима с моральной точки зрения и то положение, которое я в нем занимал, неизбежно должны были бы привести к осознанию того, что в послегитлеровской Германии мое пребывание на руководящих постах было уже немыслимо.
Во второй половине того же дня мы, как и во всех министерствах, проводили в зале заседаний торжественный акт Верности. Все мероприятие длилось не более двадцати минут. Я произнес самую в моей жизни слабую и неуверенную речь. Я всегда старался по возможности избегать расхожих штампов, но в этот раз я превознес величие фюрера и веру в него в тонах самых патетических и впервые закончил возгласом «Зиг хайль!» Я прежде обходился без подобной византийской ритуальности, она не соответствовала моему температменту, моя интеллигентская природа отторгала ее. Но в этой ситуации я испытывал неуверенность, скомпроментированность, чувствовал, как меня затягивает в каките-то неведомые мне процессы.
Мои опасения небыли беспочвенными. Уже ходили слухи, что я арестован, а некоторые утвенждали, что уже и казнен — верный признак того, что в загнанном в подполье общественном мнении мое положение воспринималось как рискованное (17).
Тревоги отпали, а сомнения рассеялись, когда Борман предложил мне выступить 3-го августа на совещании гауляйтеров в Познани по вопросам вооружений. Собрание проходило еще всецело под впечатлением от 20-го июля. И хотя приглашение на него официально реабилитировало меня, я с первых же минут натолкнулся на ледяное неприятие. Я был одинок среди гауляйтеров. Красноречивее всего общее настроение выразилось в реплике Геббельса, окруженного толпой гау— и рейхсляйтеров: «Наконец-то мы знаем, с кем Шпеер» (18).
Как раз в июле 1944 г. наша отрасль достигла пика. Чтобы не дразнить партфюреров и осложнять еще более свое положение, я был на этот раз крайне осторожен в высказываниях общего характера. Вместо этого я обрушил на аудиторию шквал цифр, свидетельствовавших о проделанной работе и новых программах, осуществляемых по инициативе Гитлера. Подчеркнув, что к нам предъявляются требования дальнейшего наращивания выпуска продукции, я хотел показать, насколько я и мой аппарат незаменимы в настоящей ситуации. Мне несколько удалось растопить лед, когда я на многочисленных примерах показал, какие огромные неиспользуемые всякого рода резервы лежат на складах вермахта. Геббельс громко прокомментировал: «Вредительство! Вредительство!» В этой реплике отразилась возабладавшая после событий 20-го июля установка везде и во всем видеть предательство, заговоры, саботаж. Впрочем, моя информация и наших успехах, кажется, произвела на гауляйтеров впечатление.