В «Москвитянине» Г. писал до его прекращения в 1856 г., после чего работал в «Русской Беседе», «Библиотеке для Чтения», первоначальном «Русском Слове», где был некоторое время одним из трех редакторов, в «Русском мире», "Светоче, "Сыне Отеч. " Старчевского, «Русск. Вестнике» Каткова – но устроиться прочно ему нигде не удавалось. В 1861 г. возникло «Время» братьев Достоевских и Г. как будто опять вошел в прочную литературную пристань. Как и в «Москвитянине», здесь группировался целый кружок писателей «почвенников» – Страхов, Аверкиев, Достоевские и др., – связанных между собою как общностью симпатий и антипатий, так и личною дружбою. К Г. они все относились с искренним уважением. Скоро, однако, ему почуялось и в этой среде какое то холодное отношение к его мистическим вещаниям, в он в том же году уехал в Оренбург учителем русск. языка и словесности в кадетском корпусе. Не без увлечения взялся Г. за дело, но весьма быстро остыл, и через год вернулся в Петербург и снова зажил беспорядочной жизнью литературной богемы, до сидения в долговой тюрьме включительно. В 1863 г. «Время» было запрещено. Г. перекочевал в еженедельный «Якорь». Он редактировало газету и писал театральные рецензии, неожиданно имевшие большой успех, благодаря необыкновенному одушевлению, которое Г. внес в репортерскую рутину и сушь театральных отметок. Игру актеров он разбирал с такою же тщательностью и с таким же страстным пафосом, с каким относился к явлениям остальных искусств. При этом он, кроме тонкого вкуса, проявлял и большое знакомство с немецкими и французскими теоретиками сценического искусства.
В 1864 г. «Время» воскресло в форме «Эпохи». Г. опять берется за амплуа «первого критика», но уже не надолго. Запой, перешедший прямо в физический, мучительный недуг, надломил могучий организм Г.: 25 сентября 1864 г. он умер и похоронен на Митрофаниевском кладбище, рядом с такой же жертвой вина – поэтом Меем. Разбросанные по разным и большею частью мало читаемым журналам статьи Г. были в 1876 г. собраны Н. Н. Страховым в один том. В случае успеха издания предполагалось выпустить дальнейшие тома, но намерение это до сих пор не осуществлено. Непопулярность Г. в большой публике, таким образом, продолжается. Но в тесном круге людей, специально интересующихся литературою, значение Г. значительно возросло, в сравнении с его загнанностью при жизни.
Дать сколько-нибудь точную формулировку критических взглядов Г. – не легко по многим причинам. Ясность никогда не входила в состав критического таланта Г.; крайняя запутанность и темнота изложения не даром отпугивали публику от статей его. Определенному представлению об основных чертах мировоззрения Г. мешает и полная недисциплинированность мысли в его статьях. С тою же безалаберностью, с которою он прожигал физические силы, он растрачивал свое умственное богатство, не давая себе труда составить точный план статьи и не имея силы воздержаться от соблазна поговорить тотчас же о вопросах, попутно встречающихся. Благодаря тому, что значительнейшая часть его статей помещена в «Москвитянине», «Времени» и «Эпохе», где во главе дела стояли либо он сам, либо его приятели, эти статьи просто поражают своею нестройностью и небрежностью. Он сам отлично сознавал лирический беспорядок своих писаний, сам их раз охарактеризовал как «статьи халатные, писанные на распашку», но это ему нравилось, как гарантия полной их «искренности». За всю свою литературную жизнь он не собрался сколько-нибудь определенно выяснить свое мировоззрение. Оно было настолько неясно даже ближайшим его друзьям и почитателям, что последняя статья его – «Парадоксы органической критики» (1864) – по обыкновению, неоконченная и трактующая о тысяче вещей, кроме главного предмета, – является ответом на приглашение Достоевского изложить, наконец, критическое profession de foi свое.
Сам Г. всего чаще и охотнее называл свою критику «органическою», в отличии как от лагеря «теоретиков» – Чернышевского, Добролюбова, Писарева, так и от критики «эстетической», защищающей принцип «искусства для искусства», и от критики «исторической», под которой он подразумевал Белинского. Белинского Г. ставил необыкновенно высоко. Он его называл «бессмертным борцом идей», «с великим и могущественным духом», с «натурой по истине гениальной». Но Белинский видел в искусстве только отражение жизни и самое понятие о жизни у него было слишком непосредственно и «голо логично». По Г. «жизнь есть нечто таинственное и неисчерпаемое, бездна, поглощающая всякий конечный разум, необъятная ширь, в которой нередко исчезает, как волна в океане, логический вывод какой бы то ни было умной головы – нечто даже ироническое и вместе с тем полное любви, производящее из себя миры за мирами». Сообразно с этим «органический взгляд признает за свою исходную точку творческие, непосредственные, природные, жизненные силы. Иными словами: не один ум, с его логическими требованиями и порождаемыми ими теориями, а ум плюс жизнь и ее органические проявления». Однако, «змеиное положение; что есть – то разумно» Г. решительно осуждал. Мистическое преклонение славянофилов пред русским народным духом он признавал «узким» и только Хомякова ставил очень высоко, и то потому, что он «один из славянофилов жажду идеала совмещал удивительнейшим образом с верою в безграничность жизни и потому не успокаивался на идеальчиках» Конст. Аксакова в др. В книге Викт. Гюго о Шекспире Г. видел одно из самых цельных формулировок «органической» теории, последователями которой он считал также Ренава, Эмерсона и Карлейля. А «исходная, громадная руда» органической теории, по Григорьеву, – «соч. Шеллинга во всех фазисах его развития». Г. с гордостью называл себя учеником этого «великого учителя». Из преклонения перед органической силой жизни в ее разнообразных проявлениях вытекает убеждение Г., что абстрактная, голая истина, в чистом своем виде, недоступна нам, что мы можем усваивать только истину цветную, выражением которой может быть только национальное искусство. Пушкин велик отнюдь не одним размером своего художественного таланта: он велик потому, что претворим в себе целый ряд иноземных влияний в нечто вполне самостоятельное. В Пушкине в первый раз обособилась и ясно обозначилась «наша русская физиономия, истинная мера всех наших общественных, нравственных и художественных сочувствий, полный очерк типа русской души». С особенною любовью останавливался, поэтому, Г. на личности Белкина, совсем почти не комментированной Белинским, на «Капитанской дочке» и «Дубровском». С такою же любовью останавливался он на Максиме Максимовиче из «Героя нашего времени» и с особенною ненавистью – на Печорине, как одном из «хищных» типов, которые совершенно чужды русскому духу.
Искусство, по самому существу своему, не только национально – оно даже местно. Всякий талантливый писатель есть неизбежно «голос известной почвы, местности, имеющей право на свое гражданство, на свой отзыв и голос в общенародной жизни, как тип, как цвет, как отлив, оттенок». Сводя таким образом искусство к почти бессознательному творчеству, Г. не любил даже употреблять слово: влияние, как нечто чересчур абстрактное и мало стихийное, а вводил новый термин «веяние». Вместе с Тютчевым Г. восклицал, что природа "не слепок, не бездушный лик, что прямо и непосредственно
В ней есть душа, в ней есть свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык.
Таланты истинные охватываются этими органическими «веяниями» и созвучно вторят им в своих произведениях. Но раз истинно талантливый писатель есть стихийный отзвук органических сил, он должен непременно отразить какую-нибудь неизвестную еще сторону национально органической жизни данного народа, он должен сказать «новое слово». Каждого писателя, поэтому, Г. рассматривал прежде всего по отношению к тому, сказал ли он «новое слово». Самое могущественное «новое слово» в новейшей рус. литературе сказал Островский; он открыл новый, неизведанный мир, к которому относился отнюдь не отрицательно, а с глубокою любовью. Истинное значение Г. – в красоте его собственной духовной личности, в глубоко искреннем стремлении к безграничному в светлому идеалу. Сильнее всех путанных и туманных рассуждений Г. действует обаяние его нравственного существа, представляющего собою истинно «органическое» проникновение лучшими началами высокого и возвышенного. Ср. о нем «Эпоху» (1864 №8 и 1865 №2).
С. Венгеров.
Гризайль
Гризайль (Grisaille) – живопись, исполненная исключительно белою и черною красками и сырыми тонами, происходящими от их смешения. Название Г. одинаково применимо и к одноцветным картинам, писанным масляною краской, и к рисункам, сделанным акварелью, напр. китайскою тушью с белилами или без оных; но название это присвоено преимущественно таким произведениям кисти, которые составляют подражание барельефам или горельефам. Хотя в гризайлях подобного рода довольствуются по большей части передачею эффекта совершенно белых скульптурных работ, однако, при их исполнении необходимо принимать в расчет, что в натуре всегда встречаются оттенки различных тонов, зависящие от источника освещения, от рефлексов, от вещества, из которого сделан рельеф и т. п., а потому иметь на палитре, сверх белой и черной красок, еще и другие – голубую, коричневую, красную, желтую и даже малиновую.