Такой замысел не мог не захватить! Свечин побыл и должен был уйти, а Воротынцев уже через пять минут добыл себе табуретку, придвинул к тому же столу и на тех же листах, вместе со всеми, писал, считал, чертил и спорил, как будто для того и шёл, для того был зван. Курили, говорили, доказывали, никакого внимания не обращая на чины, будто одинаковы с полным генералом и его адъютантом-ротмистром. Примерялись строгие, быстрые глаза Гурко, сдержанный звонко-прерывистый голос называл, выбирал варианты, а Воротынцеву – жарко было, он просто пылал от счастья, давно-давно не прикасавшись к такой настоящей штабной работе!
Радость работы с талантливым человеком! Чем Гурко был замечателен: он поразительно быстро схватывал суть всякого дела, давал себя и переубедить, не упорствовал, – затем принимал ясное определённое решение, а уже в пределах задачи не вмешивался в мелочи.
Проблема быстро расширялась, не так легко её ограничить. Оставлять ли тогда дивизию из четырёх полков? А корпус из двух дивизий? Или единообразно всё по три? До конца упразднить ненужные пехотные бригады? А артиллерию? Давно пора и батареи из шестиорудийных сделать по четыре: тоже простóй стволов, тоже избыточный расход снарядов. Но осилить ли две переформировки сразу? И на пехотную дивизию нельзя оставить ослабленную до 24 пушек артиллерийскую бригаду. А удвоить число бригад? – надо пушки просить у союзников, не дадут. А бинокли, стереотрубы, буссоли, телефоны?..
Всю жизнь Воротынцев влёкся к решительным людям и отвращался от мямль. Решительнее же Гурко нельзя было даже вообразить. По его худому подвижному занятому лицу, по его оценкам в полслова можно было оценить и его самого. И как свободен от изумления, потупленности, потерянности перед внезапным резким расширением обязанностей, как естественно прирастает к новому назначению, ещё даже не назначенный! – как растение молча и просто растёт, не умея не расти. Только бы не удались козни Жилинского, только бы не передумал вечно переклончивый, неверный Государь! Вот наконец своевременный человек, приходящий на своё прирождённое место! С такой быстротой и дерзостью ему подействовать бы год. Как ни уменьшились возможности полководца, а необходимость в нём не уменьшилась. Этому генералу год посидеть в Ставке – и русская армия победоносно кончит всемирную войну. Отсюда кажется, да: не проиграли мы ничего! Прав Свечин.
И что, в самом деле, дал так опуститься своим рукам?
Сам из того же материала, Воротынцев несоревновательно оценивал генерала Гурко через потресканный, крашеный, неписьменный стол бывшего окружного суда, оценивал – только с желанием въединиться в деятельный хвост его кометы.
Идя сюда, Воротынцев ещё удерживал затаённый смысл, даже построил вход: в Петрограде он встретился с Гучковым, вспоминали всех, и Гучков с особенным расположением и вниманием расспрашивал о Гурко. (И то не ложь, то – угаданная правда: говорили о кандидатах на алексеевское место, а если б Свечин уже в тот день мог назвать Гурко – разве меньше заволновался, заходил бы по кабинету Гучков? разве не в ту же связь поставил бы он назначение? не с теми же мыслями искал бы увидеться? Домыслить так – даже долг перед Гучковым, неразгруженная обязанность перед ним.) Выразить это со значением – и вглядываться, высматривать в генерале встречную склонность?..
А сейчас тут показалось: зачем? Так сразу захватили расчёты по перестройке дивизий, что тот гучковский задний план, тускневший, тускневший с тех пор, вот сам опрокинулся и окончательно погас. Реальная работа лежала на столе. Она – вмиг возвращала вечно-деятельное состояние с вечно-бодрым настроением. И конечно так же, десятикратно так же, должен был чувствовать Гурко. Даже заикнуться ему о том было бы стыдно, неловко, невозможно. Служить надо, лямку тянуть, а не под ногами мешаться.
Сжатый, решительный рот генерала, природное естественное состояние суровости грозно исключали даже касание раз навсегда данной присяги.
После Свечина ушёл ещё один офицер, потом другой, а ещё один пришёл, – Воротынцев же как сел, так и не уходил: весь день у него был свободен, и ничего лучшего он себе не желал.
Всю реорганизацию они додумали, и на многих листах расписали по родам работ, по принадлежности исполнения, по числам, составам. Можно было и подробней, и дальше, но затрагивался, подымался уже миллионный счёт: где людская неисчерпаемость России? Куда провалились наши миллионы? Полевой интендант кормит на фронте 6 миллионов, а бойцов насчитываем только 2. Значит, 4 миллиона обслуживают, а не воюют? Как это вычерпать? Или: тыл считает, что дал армии 14 миллионов, во всех видах потерь убыло 6. Так должно остаться 8, а их 6. Где же 2?
Потом – с кавалерийским генералом! – о судьбе кавалерии, всё меньше нужной на войне, всё больше сглатывающей зерна, когда нет его, и самих лошадей миллионы, пригодились бы в тылу. И об армейском провианте: круп, сахара и мяса – ещё вдосталь, а муку плохо везут.
Наконец, и о Румынии, – румынские заботы совсем не чужды оказались Гурко, даже очень давили на него, да его Особая армия (называлась так гвардейская, чтобы не быть 13-й) стояла ведь на Юго-Западном. Проблемы румынские он отлично понимал: при перемешанных по фронту русских и нестойких румынских частях – как держать фронт? Сколько можно ещё удержать? Очень понимал Гурко эту беду и проклятье, свалившиеся на нас: союз с доблестной Румынией.
Подходило время царского обеда – Гурко по какой-то ошибке не оказался приглашён к императорскому столу. И Воротынцев испугался: неужели это интриги Жилинского? неужели оттеснил уже?
Но не хотелось верить. Нет, наверно просто кто-то не знал, не распорядился.
А вообще – ох, наберётся с ним император хлопот! Его не пригнёшь, не изогнёшь и приглашением к высочайшему столу не посахаришь, – а всегда услышит Государь правду-матку. И каждый свой временный день этот неслух будет вести себя как назначенный пожизненно. Ещё от его голоса заложит уши его величеству. Однако – назначайте, назначайте же скорей!
Ротмистр пока добыл в двух тарелках чего-то сухомятного, и они, вчетвером, жевали между делом. И теперь уже не подразумеваемо, а открыто поминая своё возможное назначение, Гурко пожалел, что придётся работать всё с новыми, а в каждом месте за этот год, что его стремительно протягивали через корпус, Пятую армию, Северный фронт, Особую армию, – везде он находил и привлекал неоценимых офицеров, и многие просились за ним при каждом переходе, и многих он охотно перетянул бы сюда, того же генерала Миллера из Пятой, а – нельзя, неприлично, суетно.
И тем самым Воротынцев понял, что сюда, в Ставку, его не зовут, что вот этим увлечённым, счастливым днём всё и кончится.
А впрочем, тут же это повернулось и с разумной необходимостью: теперь, уже зная весь смысл и приёмы реорганизации, Воротынцеву и надо оставаться именно у себя, там, на краю, и там работать по этой программе, только уже в штабе своей Девятой, которую будут скоро увеличивать из-за негодности румын, слать туда корпуса. Гурко пришлёт распоряжение, как только заступит.
Если заступит.
Ну что ж, как часть единой реформы освещался и дальний румынский угол…
Этот – будет жалеть русскую кровь.
Да Воротынцев разве собирался в Ставку, это Свечин сбивал, уговаривал. Ещё недавно ему казалось, что до конца войны он так и не уйдёт с позиций, и не хочет даже. А от этой поездки – расслабел, и теперь вдруг обрадовался льготе. Правда: переустал он от полка.
Уж когда выходили вместе, Гурко надевал свою шинель на общеофицерской серой, а не генеральской красной подкладке, Воротынцев, повинуясь всё-таки неотданному долгу, петроградской своей вине перед Гучковым, неожиданно высказал версию о встрече с ним и привете, – и всё-таки посмотрел, посмотрел на строгого генерала, испытывая в том смысле.
Но Гурко – не выразил большого тепла, даже почти никакого. Поджал губу под усами.
– Александр Иваныч… Александр Иваныч… Очень смел… Очень настойчив. При всех своих, – что-то качкое показал кистью, – убеждениях. Но… Из-за того, что много ездил волонтёром и просто по фронтам, сильно преувеличил своё понимание войны и армейских проблем. Масса знакомых у него в армии, не всегда лучшие, вроде этого фельетониста Новицкого. Все ему что-то рассказывают, обо всём наслышано… И вот он…
И подумал Воротынцев: а для Гурко на его новом посту Гучков – разве не груз? Можно не дорожить должностью, можно дерзить царю – но по делу, но для дела, а Гучков если уж на Алексеева тенью пал, так на Гурко – тем более, сколько связано в прошлом. Приедь сейчас Гучков в Ставку – кáк станет выглядеть всё это назначение, вся эта подстановка со стороны Алексеева?
И Воротынцев устыдился: что за вздор, правда? И до каких пор носиться с этим отозревшим младотуречеством?
А какая-то вмятинка от Гучкова – всё же на совести осталась.