Император улыбнулся и сказал:
— Вы занимаетесь такими же политическими вычислениями, как и англичане. Но каким образом, — с живостью добавил он, — можно было заключить мир с Россией, если она не захочет уступить Литву? Я не мог бы воевать всю жизнь для достижения этого результата. Конечно, я желал бы восстановления Польши, но не с таким королем во главе ее, который трепетал бы перед Россией и через два года отдался бы под ее покровительство. С выборным королем это государство не может существовать. Оно не гармонирует с остальной Европой. А при наследственном короле соперничество знатных фамилий снова привело бы к расчленению Польши. Думаете ли вы, например, что литовцев устраивал бы Понятовский? Возможности петербургского двора и покровительство государя великой империи всегда были бы более привлекательны, чем маленький двор г-жи Тышкевич[256] в Варшаве. Надо присоединить к Польше новые области, сделать из нее большое государство. Нужно дать ей Данциг и морское побережье, для того чтобы страна могла вывозить свои продукты. Польше нужен государь-иностранец: поляк возбуждал бы слишком много зависти. Наметить заранее этого государя-иностранца значило бы ослабить рвение поляков, так как они сами не слишком хорошо знают, чего хотят. Чарторыйские, Потоцкие, Понятовские и многие другие не знают меры своим претензиям. Мюрат подошел бы им, но у него так мало в голове! Жером, о котором я думал, обладает только тщеславием; он всегда делал только глупости. Он покинул армию, чтобы не оказаться под начальством Даву, как будто он не обязан своим троном битве под Ауэрштедтом! Он плохо держал себя в герцогстве Варшавском, когда проезжал через него. Моя семья никогда мне не помогала. У моих братьев столько претензий, как если бы они могли говорить о себе: «наш отец король»…
Внезапно прервав свою речь, император спросил меня:
— Кого бы вы назначили королем?
Я ответил, что так как я до сих пор не делал королей, то не могу так внезапно высказаться по этому вопросу.
Император расхохотался и сказал, что выбор в данном случае очень труден. Я ответил, что согласен с его мнением, тем паче что водворение его династии на этом троне было бы лишним поводом для беспокойства в Европе; мне кажется, что теперь весьма трудно сохранять хоть какие-либо надежды на этот счет; при всяком положении вещей государь из его семьи на польском троне был бы всегда лишним препятствием для заключения мира с Англией, хотя создание этого буферного государства политически должно быть выгодно ей.
— С этой точки зрения вы правы, — сказал император. Разговор незаметно перешел на события прошедшего времени, коснулся Пруссии и Тильзитского мира. Я сказал императору, что, на мой взгляд, в Тильзите надо было не подвергать Пруссию разгрому, а наоборот, воссоздать ее хотя бы под именем королевства Польши, если он считал полезным возродить эту державу; в Тильзите он разрушил Пруссию — буферное государство, которое так полезно было бы сохранить в центре Европы; на его месте я великодушно простил бы Пруссию и восстановил бы ее в масштабе большого государства, и притом без содействия России, для того, чтобы вовлечь ее в свою систему, и это неминуемо случилось бы, если только придать Пруссии характер польского государства.
— Политика Пруссии, — ответил император, — шла всегда такими кривыми путями, Пруссия была всегда так недобросовестна со всеми и при этом действовала так неуклюже, что ни одно правительство не было по-настоящему заинтересовано в ней. Один момент я колебался, не объявить ли, что Бранденбургская династия перестала царствовать, но я так плохо обошелся с Пруссией, что надо было ее утешить; к тому же Александр проявлял такой интерес к судьбе этой династии, что я уступил его уговорам. Я допустил большую ошибку, ибо то, что я оставил под властью прусского короля, не заставило его забыть о том, что он потерял.
Я ответил императору, что если он опасался этой династии, то, конечно, предпочтительнее было переменить ее; если уж он непременно хотел убрать Бранденбургскую династию, то это было бы политически более правильно, чем лишать Европу государства, мощь которого необходима для нее. Император возразил, что было бы трудно внушить императору Александру эти идеи насчет прусского короля, пожалуй, еще труднее, чем насчет самой страны; тогда его главной целью было закрыть континент для Англии, и он пошел на уступки именно ради этой цели.
Потом император стал жаловаться на своих братьев. Я ответил ему, что когда человек делается королем, то ему трудно не стремиться к полной независимости, и, — хотя бы для того, чтобы приобрести популярность в своей стране, — новые короли часто вынуждены противиться его требованиям. Так как моя откровенность не вызывала, по-видимому, неудовольствия императора, то я ему сказал, что он хотел бы создавать королевства, но на деле вместо независимых государств создает лишь большие префектуры; его короли являются не более чем проконсулами, и это несовместимо ни с их титулом, ни с тем положением, в котором они находятся. Император улыбнулся моему замечанию, как бы признавая его правильность.
Этот разговор, вероятно, не был ему неприятен, так как он возвращался к данной теме пять-шесть раз во время нашей поездки, а я не заставлял себя просить, чтобы снова повторять ему то же самое. Почти всякий раз император старался перетянуть меня на свою сторону. Он делал это очень терпеливо и старательно. Он спорил и рассуждал так, как будто я представлял собою некую державу, которую ему важно было убедить. Если его доводы убеждали меня в некоторых пунктах, то в основном я продолжал держаться своего мнения. Я мог подметить при этом, что он лишь мимоходом касался тех вопросов, которые не хотел освещать подробно. А когда я возвращался к ним, он говорил мне:
— Вы судите, как юноша; вы не соображаете.
Если мои слова были ему слишком неприятны, он говорил:
— Вы ничего не понимаете в делах.
Часто он не соглашался, что дела обстоят так, как я о них говорю. Когда же речь шла о вопросах, которые непосредственно задевали его честолюбие и его воинственный пыл, он улыбался, шутил и старался потянуть меня за ухо. Но мои уши были спрятаны под меховой шапкой, и он дружески трепал меня по затылку, заявляя в шутливом тоне:
— Люди ошибаются: я не честолюбив. Бессонные ночи, лишения, война — все это в моем возрасте уже не подходит. Больше чем кто бы то ни было я люблю свою кровать и отдых, но я хочу завершить свое дело. В этом мире есть только две возможности: повелевать или повиноваться. Поведение всех правительств по отношению к Франции доказало мне, что она может полагаться лишь на свое могущество, то есть на силу. Я был вынужден поэтому сделать Францию могущественной и содержать большие армии. Не я искал Австрию, когда, озабоченная судьбой Англии, она вынудила меня покинуть Булонь, чтобы дать сражение под Аустерлицем. Не я хотел угрожать Пруссии, когда она принудила меня пойти и разгромить ее под Иеной. Но что такое это могущество, о котором говорят? Ничто. Континентальное могущество не стоит ничего до тех пор, пока наш флаг не обеспечивает безопасность морского груза. Паспорта, выдаваемые герцогом Готским, уважаются в Париже не меньше, чем в Веймаре, а в то же время Австрия не может снарядить фелуку с венгерским вином без разрешения сент-джемского кабинета. Я более прозорлив, чем другие государи. Я хочу воспользоваться случаем, чтобы ликвидировать этот старый спор континента с Англией. Теперешние обстоятельства больше не повторятся. То, что кажется сегодня ударом только по мне, немного позже ударит также и по другим государям. Привычки и страсти против меня. Правительства ослеплены своими предубеждениями и пристрастиями. После нескольких лет гнилого мира нации и их государи почувствуют, чего им недостает. Сейчас я один вижу это, потому что другие намеренно закрывают глаза. Могущество Англии в его нынешнем виде покоится лишь на той монополии, которой она пользуется за счет других наций; только эта монополия может поддерживать ее могущество. С какой стати она одна должна получать те выгоды, которые должны были бы делить с нею миллионы людей? Она монопольно эксплуатирует то, что принадлежит другим; это видно из того, что она живет своими таможенными доходами и своей торговлей, причем ее население не в состоянии потреблять все то, за что взыскивается пошлина на ее таможнях. С какой стати то, что потребляют другие, должно облагаться пошлиной в лондонской таможне? Если бы я имел слабость уступить в некоторых пунктах, чтобы заключить гнилой мир, то не прошло бы и четырех лет, как континент поставил бы мне это в упрек. Но уже было бы поздно менять дело. Корабли, несущие наши богатства, бороздили бы моря, а Англия, которая воспользовалась бы перемирием для передышки и для наполнения своих сундуков, тотчас же конфисковала бы все это при первых же признаках недовольства на континенте — еще до того, как вопли торговых кругов разбудили бы некоторые правительства. Десять лет войны, стеснений и несчастий, возникновение и разрушение трех или четырех коалиций сами по себе не довели бы нас, быть может, до того положения, в котором мы находимся сейчас. Потомству, которое будет судить беспристрастно, придется вынести приговор об этом споре между Римом и Карфагеном. Приговор будет в пользу Франции. Что бы ни говорили, она сражается сейчас только за общие интересы. Справедливо поэтому, чтобы знамена европейского континента присоединились к нашим. Франция сражается сейчас лишь за самые священные права наций, тогда как Англия отстаивает только присвоенные ею привилегии.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});