Даже Ануся Борзобогатая сжалилась над ним и, хоть случались прежде у них размолвки, решила маленького рыцаря утешить. С этой целью, украдкой поглядывая на княгиню, она как бы невзначай стала к нему пододвигаться, пока не оказалась рядом.
— Здравствуй, сударь, — сказала она. — Давненько мы не видались.
— Ой, панна Анна, немало воды утекло! — меланхолично ответил Володыёвский. — В невеселое встречаемся время — да и не все...
— Ох, не все! Сколько рыцарей пало!
Тут и Ануся вздохнула, но, немного помолчав, продолжала:
— И мы не в прежнем числе: панна Сенюта вышла замуж, а княжна Барбара осталась у супруги виленского воеводы.
— Тоже, верно, собирается замуж?
— Нет, пока не думает. А почему это тебя, сударь, интересует?
При этих словах Ануся сощурила черные свои глазки так, что только щелочки остались, и искоса из-под ресниц бросала на рыцаря взгляды.
— По причине симпатии ко всему семейству, — ответил пан Михал.
На что Ануся заметила:
— И правильно делаешь, сударь: княжна Барбара тоже верный твой друг, знай. Сколько раз спрашивала: где же рыцарь мой, который на турнире в Лубнах больше всех снес турецких голов, за что от меня получил награду? Жив ли, не забыл ли нас?
Михал с благодарностью поднял глаза на Анусю и, хоть в душе очень обрадовался, не мог не отметить, что девушка чрезвычайно похорошела.
— Ужели княжна Барбара и вправду так говорила? — спросил он.
— Слово в слово! И еще вспоминала, как ваша милость ради нее через ров прыгал, — это когда ты, сударь, в воду свалился.
— А где теперь супруга виленского воеводы?
— Она с нами в Бресте была, а неделю назад поехала в Бельск, откуда собирается в Варшаву.
Володыёвский снова взглянул на Анусю и на этот раз не сумел удержаться.
— А панна Анна, — сказал он, — до того хороша стала, что глазам смотреть больно.
Девушка лукаво улыбнулась.
— Ваша милость нарочно так говорит, чтобы расположения моего добиться.
— Хотел в свое время, — сказал, пожимая плечами, рыцарь, — видит бог, хотел, да ничего не вышло, а теперь могу лишь пожелать пану Подбипятке, чтоб ему больше посчастливилось.
— А где сейчас пан Подбипятка? — тихо спросила Ануся, потупив глазки.
— Со Скшетуским в Замостье; он произведен в наместники и обязан состоять при своей хоругви, но если б знал, кого здесь повстречает, богом клянусь, взял бы отпуск и стремглав полетел за нами. Предан он тебе всемерно и самых добрых чувств достоин.
— А на войне с ним... ничего не приключилось худого?
— Кажется мне, не о том милая барышня спросить хочет, а про те три головы узнать, что он снести собирался?
— Не верю я, что намеренье его серьезно.
— И напрасно, любезная панна, без этого ничего не будет. А случая кавалер сей весьма усердно ищет. Мы специально ездили глядеть под Махновкой, как он в самой гуще сражения бьется; даже князь с нами поехал. Поверь, я повидал много сражений, но такой бойни, верно, до конца своих дней не увижу. А когда опояшется твоим шарфом, страх что вытворяет! Найдет он свои три головы, будь спокойна.
— Дай бог каждому найти то, что ищет! — со вздохом сказала Ануся.
Вздохнул и Володыёвский, возведя очи к небу, но тот же час с удивлением перевел взор в противоположный угол комнаты.
Из угла глядело на него грозное и сердитое лицо какого-то незнакомца, украшенное огромным носом и усищами, двум метелкам подобным, каковые быстро шевелились, словно от сдерживаемого гнева.
Нетрудно было испугаться и носа этого, и глаз, и усов, но маленький Володыёвский не робкого был десятка, посему, как было сказано, лишь удивился и спросил, оборотившись к Анусе:
— А это что за личность вон там, в углу напротив? Глядит на меня, точно с потрохами проглотить хочет, и усищами шевелит, как старый кот перед куском сала...
— Этот? — спросила Ануся, показав белые зубки. — Да это пан Харламп.
— Что еще за язычник?
— Никакой он не язычник, а литвин, ротмистр из хоругви виленского воеводы. Ему до самой Варшавы приказано нас сопровождать и там дожидаться воеводу. Не советую, сударь, ему заступать дорогу — людоед это страшный.
— Вижу, вижу. Но коль людоед, почему на меня зубы точит? — здесь и пожирней найдутся.
— Потому что... — сказала Ануся и рассмеялась тихонько.
— Что — потому что?
— Потому что в меня влюблен и сам мне сказал, что всякого, кто ко мне приблизится, в куски изрубит. И сейчас, поверь, лишь присутствие князя с княгиней его сдерживает, а не то бы немедля к тебе прицепился.
— Вот те на! — весело воскликнул Володыёвский. — Значит, так оно, панна Анна? Ой, недаром, видать, мы пели: "Ты жесточе, чем орда, corda полонишь всегда!" Помнишь? Ох, любезная барышня, шагу ступить не можешь, чтоб кому-нибудь не вскружить головы!
— На свою беду! — ответила, потупясь, Ануся.
— Ах, лицемерка! А что на это скажет пан Лонгинус?
— Разве я виновата, что пан Харламп этот меня преследует? Я его не терплю и смотреть на него не желаю.
— Ну, ну! Гляди, сударыня, как бы из-за тебя не пролилась кровь. Подбипятка кроток, словно агнец, но, когда дело чувств коснется, лучше от него держаться подальше.
— Пусть хоть уши ему отрубят, я только рада буду.
Сказавши так, Ануся покружилась, как юла, на месте и упорхнула в другой конец комнаты к некоему Карбони, лекарю княгини, которому принялась живо что-то нашептывать, итальянец же вперил глаза в потолок, словно в экстазе.
К Володыёвскому тем временем подошел Заглоба и ну подмигивать здоровым своим оком.
— Что за пташка, пан Михал? — спросил он.
— Панна Анна Борзобогатая-Красенская, старшая фрейлина княгини.
— Хороша, чертовка, глазки точно вишенки, ротик как нарисованный, а шейка — уф!
— Ничего, ничего!
— Поздравляю, ваша милость!
— Оставь, сударь. Это невеста Подбипятки... как бы невеста.
— Подбипятки? Побойся бога! Он ведь обет целомудрия дал. Да и при той пропорции, что между ними, ему только в кармане ее носить! Иль на усах она у него примоститься может, как муха. Скажешь тоже...
— Погоди, он еще у нее по струнке ходить будет. Геркулес посильней был, и то белы ручки охомутали.
— Лишь бы рогов ему не наставила. Впрочем, тут я первый приложу старанья, не будь я Заглоба!
— Не тревожься, таких еще немало найдется. Однако шутки шутками, а она девица благонравная и из хорошего дома. Ветреница, конечно, но что ж... Молодо-зелено, да и весьма прелестна.
— Благородная ты душа, оттого и хвалишь... Но и вправду — чудо как мила пташка!
— Красота притягивает людей. Вон тот ротмистр, exemplum[150], без памяти влюблен как будто.
— Ба! Погляди лучше на того ворона, с коим она беседует, — это еще что за дьявол?
— Итальянец Карбони, княгинин лекарь.
— Ишь, как сияет — что твоя медная сковородка, а глазищи точно в delirium* закатывает. Эх, плохи дела пана Лонгина! Я в этом кое-что смыслю, хорошую смолоду прошел науку. При случае обязательно вашей милости расскажу, в какие попадал переплеты, а есть охота, хоть сейчас послушай.
И Заглоба, подмигивая пуще обычного, зашептал что-то маленькому рыцарю на ухо, но тут подоспело время отъезжать. Князь сел с княгиней в карету, чтобы после долгой разлуки в пути вволю наговориться. Барышни разместились по экипажам, а рыцари повскакали на коней — и кавалькада тронулась. Впереди ехал двор, а солдаты следом, в некотором отдаленье, потому что места вокруг были спокойные и военный эскорт не столько для защиты, сколько для вящего блеску был нужен. Из Сенницы направились в Минск, а оттуда в Варшаву, в дороге, по обычаю того времени, частенько устраивая привалы. Тракт был настолько забит, что едва вперед продвигались. Всяк устремился на выборы: и из ближних мест, и из Литвы далекой. Шляхтичи ехали целыми дворами; одна за одной тянулись вереницы золоченых карет, окруженных гайдуками и выездными лакеями огромного росту, одетыми по-турецки, за которыми следовал личный конвой: венгерские, немецкие или янычарские роты, казачьи отряды, а то и латники из отборной польской конницы. Вельможи старались перещеголять друг друга пышностью нарядов и обилием свиты. Бессчетные магнатские кавалькады чередовались с поветовой и земской знатью, имеющей вид более скромный. То и дело из облака пыли выныривали обитые черной кожей рыдваны, запряженные парой или четверкою лошадей; в каждом восседал знатный шляхтич с распятием либо образком пресвятой девы, на шелковой ленте висящим на шее. Все вооружены до зубов: с одного боку мушкет, с другого сабля, а у тех, кто имел отношение к войску — ныне или в прошлом, — позади еще на два аршина торчали пики. К рыдванам привязаны были собаки: легавые или борзые, прихваченные не по нужде — не на охоту как-никак съезжались, — а единственно для господского развлеченья. Следом конюхи вели заводных лошадей, покрытых попонами для защиты богатых седел от дождя и пыли, дальше тянулись со скрипом повозки на колесах, скрепленных лозиной, нагруженные шатрами и съестными припасами для господ и прислуги. Когда ветер порою сдувал пыль с дороги на поле, весь тракт, открываясь, сверкал и переливался не то как многоцветная змея, не то как лента редкостного златотканого шелка. Кое-где на тракте гремела музыка: в толпе шли итальянские и янычарские оркестры, чаще всего перед хоругвями коронного и литовского войска, которых на дороге тоже было немало — они входили в свиту сановников. Великий стоял шум, крик, гомон, со всех сторон неслись оклики, а порой вспыхивали перебранки, когда один другому поперек пути становился.