— Не может быть! — все еще не верим мы. — Зачем командующему Саша понадобился?
— А вот зачем… — Голенок обрывает себя на полуслове. — Да вот он сам идет, спросите, он лучше меня расскажет.
— Саша, правда? — спрашивает Карзов подошедшего к нам Сохина. — Правда, что тебя Рокоссовский к трубке вызывал?
— Правда, — отвечает Сохин сдержанно, как всегда, но вид у него несколько растерянный, словно он сам не может поверить, что разговор с командующим состоялся.
— Ну, давай садись, рассказывай! — торопим его.
— Да что рассказывать… — тихо, словно нехотя, начинает Сохин. — Я со своими хлопцами был, отдыхали после всех дел и к ночному поиску готовились. Вдруг сломя голову бежит связной: «Товарищ капитан, вас — мигом к командиру полка!» Ну, побежал я. Прибегаю — сидит Ефремов, вроде бы немножко не в себе, трубку мне протягивает: «Тебя Рокоссовский, сам!» Батюшки, думаю, с чего бы это? Беру трубку, докладываю: «Капитан Сохин слушает!» А он мне: «Каким орденом, товарищ капитан, наградить вас за бой в Тросне? Хотите — высший орден, орден Ленина?» Меня аж пот прошиб. «Спасибо, товарищ командующий, — говорю, — но этот орден и не фронтовикам дают. А мне бы такой, чтобы сразу видно было — за боевые дела получил». Рассмеялся командующий: «Ну ладно, так уж и быть, учитываю ваше желание — награждаю вас орденом Красного Знамени». На том и порешили…
— Чудак ты! — набросились мы на Сохина. — От какого ордена отказался!
— А как Рокоссовский узнал, что ты в Тросне отличился?
— Ефремов мне рассказал: он в штадив насчет меня докладывал. Ну из штадива «наверх» пошло, дошло до Рокоссовского. Он и велел соединить себя прямо с полком. Спросил Ефремова: «Есть у вас такой капитан? Отличился? К трубке его позовите!» — ну а дальше как я уже сказал… — Сохин перевел дух и добавил: — Я, конечно, начальство понимаю. Два дня две дивизии Тросну взять не могли. А тут взяли. Я Ефремову представления на всех разведчиков до единого, какие со мной в Тросне были, написал. И на автоматчиков… А что, ребята орденов достойны. Орлы!
Глава 6
В ХЛЕБАХ ИЗМЯТЫХ
Наступление продолжается. — Поиск на фланге. — Бьют «катюши». — Маша-богатырь. — Что пишут из Германии. — Две смерти Тарана. — Пленные, да не те. — Последнее «кьянти».
…Такой же знойный день, как и предыдущие. Уже позади Тросна: вчера мы ушли из нее вперед, сбив противника еще с одного рубежа. Он откатывается, временами огрызаясь огнем. Мы неотступно идем следом. Сейчас на нашем пути высокий, вылинявший на солнце бурьян. Он стоит плотной стеной, но в нем протоптаны тропы. Пробираемся по одной из них. Неровности под ногами — следы борозд — дают понять, что здесь была пашня. Сколько такой земли, ставшей пустошью в лихую годину, земли, отвыкшей от плуга, от рук земледельца, втуне лежит в этих местах! А ее пахари и сеятели не плугом прикасаются к ней солдатской лопаткой, не зерна сеют в нее — капли крови своей, здесь ли, в других ли краях, еще не очищенных от орды, что нахлынула в черном сорок первом…
Под ноги попадается круглая ребристая коробка немецкого противогаза, еще через несколько шагов — заношенные, рваные серые носки с черной каемочкой — такие выдают немецким солдатам. А вот валяются связанные ногами две неощипанные курицы, вот и третья — какой-то немец-куроед тащил, видно, до последней возможности, да вынужден был бросить.
Но вот полоса бурьяна позади. Перед нами широкое открытое поле…
Леденящий душу свист. Инстинктивно падаем. Сзади нас, сливаясь, хлопают разрывы, почти без интервалов. Мины! Но к счастью — перелет. Если бы мы шли чуть помедленнее, как раз бы и накрыло. Вскакиваем, бежим дальше. Кто-то рядом кричит, тяжело дыша:
— Скорее, скорее, броском, а то вмажет!
Прямо перед нами лощинка. И снова — зловещий, с переливами, свист.
Сбегаем в лощинку. Мины рвутся позади, но сейчас уже ближе, чем в первый раз. Переждать в лощинке? Но безопаснее ли это? Противник может пристреляться, и тогда…
Броском вперед! Вырваться из зоны обстрела! Бежим что есть мочи. Перед нами уходящий вверх травянистый склон. Он довольно крут — приходится карабкаться. Спотыкаюсь, с меня слетают очки, ныряют в траву.
Останавливаюсь на четвереньках, в полной растерянности: где же очки? Вожу пальцами по траве.
— В чем дело? — спрашивает меня оказавшийся рядом Байгазиев.
— Да вот, очки потерял…
Вижу еще несколько рук, шарящих в траве рядом с моими.
— Вот они! — Байгазиев протягивает очки. — Да быстрее, на ходу наденешь!
Мы взбегаем по склону наверх, успеваем пробежать еще немного и слышим, как позади нас, в лощинке, хлопают мины — одна за другой, одна за другой… Но они рвутся внизу, их осколки нас уже не достигнут.
— Учти, — шутливо-наставительно изрекает Байгазиев, — я спас тебе жизнь, и очки в придачу.
— Учел! — в тон ему отвечаю. — Представлю к самой большой медали!
Ох, какое неуютное это открытое поле! Негде на нем укрыться, если нас обстреляют вновь.
Где-то впереди еле слышно рокотнул пулемет, смолк, снова подал голос. Идущая впереди нас стрелковая рота, не замедляя хода, развертывается в цепь. Желтовато-белые, выгоревшие под летним солнцем пилотки и гимнастерки отчетливо выделяются на фоне помолодевшей после дождей травы. За цепью, чуть приотстав от нее, перед нами идут связисты с катушками за плечами и зелеными ящичками телефонных аппаратов на брезентовых ремнях через плечо, пэтээровцы, по двое несущие свои тяжелые ружья, расчет «максима» — трое солдат — тащит свою готовую к бою, собранную «машинку», и там, где везти трудно, пулеметчики подхватывают «максим» с колес на руки. Мы нагоняем весь этот люд и шагаем вместе с ним.
Навстречу нам уже попадаются раненые. Их пока немного. Идут, поддерживая друг друга. Лица сосредоточены, губы сжаты. Но один, с забинтованной рукой, висящей на перевязи, машет нам:
— Отвоевался!
А вот и раненый потяжелее, видно, шел, да обессилел, лежит вниз лицом, гимнастерка и рубаха задраны до плеч, возле него, опустившись на колени, хлопочет молоденькая сестра-саниструктор в сбившейся на затылок пилотке, подматывает бинт, он на боку раненого в ярко-алых пятнах.
Проходим мимо — скорее, скорее, не отстать бы.
Впереди показалась беловато-желтая полоса — поле почти созревшего хлеба. Цепь стрелков уже вступила в него и словно потонула в нем — наверное, поле с уклоном в сторону нашего движения. Еще немного — и в пределы нивы, кажущейся безбрежной, вступаем мы. Хлеб стоит густой, чистый — не нива, а загляденье, урожай должен быть на славу. И весь умолот, наверное, немцы собирались забрать — зачем же иначе стали бы они заставлять крестьян сеять этот хлеб? Но с этого поля им не достанется уже ни зернышка. Да и нам уже не собрать с него богатого урожая: хлеба истоптаны прошедшими по ним сначала немцами, следом нашими. И мы пройдем — не обогнешь. Больно смотреть на хлеб под ногами. Смятые, перепутанные, сломанные стебли, раздавленные, втоптанные в землю колосья… Хлеб, которого так не хватает нашим людям в тылу, который они получают по такой скудной норме, мы вынуждены втаптывать в землю.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});