Это было все-таки маленькой победой, достигнутой в интересах Речи Посполитой и ее защитников и, как она ни скромна, я готов был бы поставить ее в заслугу секретной дипломатии, если б меня не останавливало следующее. Известие об уступке, которой добился Бретейль, еще не пришло в Париж, когда он получил от герцога Шуазёля вышеупомянутую депешу от 2 марта, где говорилось, что эта уступка бесполезна. Французский министр готов был принять русский план в его первоначальной редакции. Он соглашался принести Польшу в жертву перед лицом всего света. Что же сделал барон Бретейль? Обратился ли он за разъяснением к королю и к секретной дипломатии? Нет. Он решил, что если между теми двумя лабораториями, где вырабатывалась внешняя политика его родины, и существовало прежде разногласие, то теперь оно, к счастью, уничтожалось последней нотой министра, и, быстро изменив позицию, завел с Воронцовым новый разговор. Он хорошо понимал те соображения, которыми руководился его начальник; это видно по его письму: «Самое сильное желание России – это увеличить свои владения за счет Польши со стороны Украйны, и мы можем и должны извлечь отсюда большую выгоду… Поляки не будут очень довольны, и турки могут сильно рассердиться; но, конечно, эти соображения должны уступить перед тем преимуществом, которое мы можем получить, обеспечив себе возвращение наших владений в Америке, – или, по крайней мере, облегчив его».[719]
Людовик XV, правда, отверг эту сделку и, победив свою лень, даже сам взялся за перо. В письме от 8 июня 1761 г. барон Брейгель получил от короля довольно резкие упреки и странный, но решительный приказ приложить все свои усилия к тому, «чтобы вернуть герцога Шуазёля к более благоприятным по отношение к Польше принципам, нежели те, которые он имеет теперь». Намерение короля было безусловно похвальное, но, к сожалению, оно сильно запоздало. В том единодушном соглашении с Россией, над созданием которого дружно работали и французский министр и посол короля за счет несчастной Польши, за последнее время не все шло гладко. Виновницей разногласии была, как и прежде, Россия. Воронцов был продажный, но в известном смысле все-таки честный человек. Такие люди встречаются нередко в некоторых странах и на известных ступенях цивилизации. Русский канцлер был одним из тех представителей своей родины, которые всегда отворачиваются от крайнего злоупотребления силой и слишком грубого нарушения права. Эта идея заставить Польшу расплатиться за войну, в которой она не принимала участия, – эта беззастенчиво маккиавелистическая комбинация исходила не от него. Он сам не скрывал этого. Воспользоваться этой идеей он готов был, так как не мог поступить иначе; но она претила ему. Он желал мира во что бы то ни стало, хотя бы без вознаграждения за военные расходы. Еще в ноябре 1760 года он подробно и откровенно изложил свои взгляды по этому поводу в записке, представленной им в Коллегию иностранных дел.[720] Он также откровенно объяснился и с Брейтелем, отказавшись возобновить с ним переговоры об Украйне, которые были прерваны, по крайней мере, временно. Разве герцог Шуазёль не находил еще недавно неудобным примешивать этот щекотливый вопрос к обсуждению условий о мире, которое само по себе должно представлять большие затруднения? Почему же он отказывается теперь от столь мудрого решения? Если впоследствии необходимость заставить вернуться к этому вопросу – канцлер думал о Шуваловых – и заключение мира будет зависеть от него, то всегда будет время заняться им.[721]
Посол должен был передать этот ответ своему начальнику, который не мог, конечно, выказать себя более русским, нежели сам канцлер Елизаветы, тем более что Воронцов повторял лишь его собственные слова. Шуазёлю не оставалось ничего другого, как самому вернуться к тому, что он говорил прежде, и он это и сделал в своей депеше от 13 мая 1761 года; высказывали взгляд, будто эта депеша служит новым указанием победы, одержанной секретной дипломатией над официальной.[722] Но победителем здесь был один Воронцов, и эта депеша, – простой отзвук того, что Бретейль услышал месяц назад из уст русского канцлера, – указывает в действительности лишь на двойное поражение французов. Русская политика одержала верх над Францией в лице обеих своих руководящих партий; она диктовала свою волю, и это было естественным следствием побед, одержанных ею на полях сражения. Польша, несчастная Польша имела теперь серьезных защитников только в Петербурге!
В течение марта месяца новое французское предложение по поводу приступления к мирным переговорам довершило торжество России. Герцог Шуазёль подсказал мысль об общей декларации, которая могла бы быть сделана в Лондоне от имени всех союзных держав через представителя России, князя Голицына. В Петербурге не могли желать ничего лучшего. Но в совете Елизаветы партия войны опять возобладала и взяла в свои руки ведение переговоров только для того, чтобы привести их к полной неудаче; отрицательное отношение к польскому вопросу, вновь проявленное герцогом Шуазёлем, было тут совершенно не причем. Утверждали, будто оно было причиной разрыва переговоров, «которые должны были вскоре открыться в Лондоне».[723] Но где же и когда выразил герцог это отрицательное отношение? Оказывается, своей депешей от 13 мая, будто бы продиктованной и внушенной ему – и кем же? – самим Людовиком XV! Но ведь я только что говорил, при каких обстоятельствах была написана эта депеша, и, кроме того, переговоры уже велись в это время в Лондоне в продолжение двух месяцев! Сама Россия устроила так, чтобы они ни к чему не привели. Она сперва согласилась, «желая польстить Франции этой любезностью»,[724] на принцип двух отдельных конгрессов и на заключение перемирия во время переговоров, но потом, «после зрелого размышления», сочла невозможным остановить военные действия и потребовала созыва общего конгресса. Англия помогла ей в этом, выставив неисполнимые требования, и мирные переговоры были прерваны в сентябре 1761 года.
Теперь оставался еще вопрос о непосредственном союзе между Петербургом и Версалем. Совершенно неверно, будто обмен мнений по этому поводу привел к странному недоразумению, так как Воронцов имел в виду политический союз, а барон Бретейль сделал вид, что речь идет лишь о торговом трактате.[725] Депеша французского посла от 2 августа 1761 года, на которую ссылались в подтверждение этого взгляда, не существует в том сборнике, где ее нашли; и притом Франция и Россия успели еще раньше обменяться не одним проектом и контрпроектом по поводу заключения чисто коммерческого соглашения между обеими странами. Шуазёль никакого другого соглашения не допускал и недвусмысленно напомнил барону Бретейлю точный смысл данных ему инструкций, чем заставил французского посла и русского канцлера строго держаться указанных им границ. Но они никак не могли столковаться между собою; и в конце августа Воронцов, видя, что из этого своеобразного торгового договора с обещанием субсидии, который ему очень нравился, но условия которого ни он, ни Шуазёль никак не могли оформить, ничего не выходит, неожиданно решил перенести вопрос на ту почву, куда его первоначально поставил Бретейль по своему собственному почину. Тут французский посол действительно сделал вид, что не понимает русского канцлера, но Воронцов добросовестно разъяснил ему, в чем дело. «Я говорю вам о форменном союзном договоре», – сказал он. Это было ясно, и не могло подать повод ни к каким недоразумениям. Единственное, что было возможно для Бретейля, это прибегнуть к обычному якорю спасения дипломатов – к затягиванию ответа, что еще недавно сделал по отношению к нему Воронцов. Посол решил в свою очередь[726] воспользоваться этим средством, и через месяц известия, пришедшие из Лондона, вывели его из затруднения. Вопрос о соглашении между обеими странами был основан на исходном предположении, что мир вскоре будет заключен, и потому в значительной мере зависел от переговоров, которые велись по этому поводу на берегах Темзы. Так как лондонские переговоры были прерваны, и Франция, следовательно, не могла предложить России субсидий, а последняя требовать их, то главный повод к соглашению сам собою отпадал. Шуазёль прислал объяснение в этом смысле, Воронцов не настаивал, и вопрос о договоре между Россией и Францией был позабыт.
Дипломатическая кампания, в которой проект этого договора играл, впрочем, вполне второстепенную роль, привела между тем лишь к тому, что был потерян почти год для военных операций. Секретную дипломатию Людовика XV обвиняли в том, что она содействовала этому печальному результату, помешав русским завладеть Данцигом (польской территорией), где они могли прекрасно укрепиться и найти много провианта. Французские интересы будто бы были вновь принесены в жертву Польше.[727] Но это опять лишь игра воображения! Узнав в январе 1761 года, что в Петербурге замышляют движение русской армии на Данциг, секретная дипломатия, взволнованная этим известием, решила протестовать. Что скажут поляки, когда единственный порт, который еще оставался у них на Балтийском море, попадет в руки их могущественных соседей? Чувства, которые могли бы проявить по этому поводу несчастные подданные Августа III, разумеется, не принимались в соображение, но присутствие русских в том месте, откуда они уже раз прогнали французскую эскадру, – вы помните злополучную авантюру Лещинского – затрагивало иные, отнюдь не польские интересы. Бретейль получил поэтому секретным путем настоятельный приказ препятствовать всеми возможными средствами вторжению русских в Данциг. Но Бретейлю не пришлось его исполнить. Секретная дипломатия по обыкновению опоздала. Еще 7 декабря 1760 года французский посол и его коллега маркиз Лопиталь, не посвященный в тайны секретной дипломатии, по собственному почину сделали Воронцову представление о неудобствах этого проекта, с чем канцлер согласился и сказал, что русский главнокомандующий получит приказ не приводить его в исполнение.[728]