Наконец увидел своего. Русского, живого. В грязной шинели, с винтовкой, с пузатым «сидором» на скрученных лямках, с котелком у пояса.
Я остановил его нацеленным наганом, приказал положить оружие, спросил часть.
Он назвал наш полк.
— Из нового пополнения я, товарищ лейтенант, — умоляющим голосом говорил красноармеец. — Всего неделю, как мобилизовали. Из местных я, из становища на побережье. Нас старшина Савченко в батальон привел...
Я поверил лишь тогда, когда красноармеец Шульгин сказал, что старшина первой роты Савченко в трудных случаях поминал не только бога, но и тот гвоздь, на который бог шапку вешает.
— Поступаете под мою команду!
— Слушаюсь, товарищ лейтенант, — облегченно сказал Шульгин и вытер пилоткой потное лицо. — Двое суток один по горам шастаю, сердце аж в трубочку свилось... Обрадовался, когда вас приметил... Вчера двоих наших у озера нашел. Рядком лежат, видно, одной очередью положило. Камнями прикрыл, чтобы песцы не попортили. Едой вот у них запасся, сухариками и табаком... Неладно, конечно, у мертвых отнимать, да делать нечего... Сплошали мы, товарищ лейтенант, на первый раз. Ничего, дай срок, все им, гадам, на бирку нарежем.
Шульгин уселся на камень, достал кисет и предложил мне закурить.
— Некурящий.
Я рассматривал так неожиданно появившегося подчиненного. Шульгину, большеголовому, с грузными, покатыми плечами, было лет под тридцать. На безбровом лице — светлые глаза, рот прятался в рыжеватой обильной щетине. Цигарку Шульгин держал в горсти, прижав ее большим пальцем. Так привыкли курить те, кому доводится много быть на ветру.
Верхний крючок шинели Шульгин расстегнул, винтовку, как палку, положил поперек колен.
— Будем выходить из окружения, — сказал я. — От немцев мы оторвались. Теперь надо пробираться к своим. Думаю, идти недалеко.
— Смотря куда идти, товарищ лейтенант, — возразил Шульгин, аккуратно прислюнил окурок и спрятал его за отворот пилотки. — Если к морю пробираться, так километров тридцать, а на Мишуковскую дорогу совсем близко... Вон за той сопочкой, за горбатенькой...
Из его слов я понял, что мы находимся километрах в пяти от недостроенных дотов, где батальон принял бой. Значит, я без толку кружил сегодня по сопкам. Не я ушел от страшного озера Куэсме-Ярви, а фронт ушел от меня.
— Отправляйтесь на разведку, — приказал я Шульгину, — установите, где легче перейти Мишуковскую дорогу.
Когда Шульгин уходил, я велел ему оставить вещевой мешок — настороженность все еще не отпускала меня.
Шульгин снял мешок и ушел.
Я проверил его поклажу. В мешке лежала пара белья, полотенце, кусок мыла, соль в жестяной баночке и десяток винтовочных обойм.
Еще там были сухари. Крупные, в ладонь, ржаные армейские сухари, от одного вида которых у меня набежала слюна и утробно заурчало в животе.
Я съел сухарь, не удержавшись, второй и третий, напился воды и ощутил долгожданную сытость.
Шульгин вернулся быстро. Кисть руки у него была окровавлена, на прикладе винтовки белел сколок дерева.
— Докладывайте! — я оправил разодранную шинель и снова пожалел, что потерял поясной ремень со звездой на пряжке.
— Нечего докладывать, товарищ лейтенант... Охранение на сопках и патрули. Едва ноги унес... Не подойти к дороге.
— Надо было подойти, — жестко сказал я, — струсили, красноармеец Шульгин!
Шульгин исподлобья посмотрел на меня и недовольно засопел.
— На хрена нам дорога сдалась, — сказал он. — Все равно по ней к своим не добраться. Прихлопнут, как комаров.
— Отставить разговоры! — коротко, как бывало перед строем, оборвал я ненужные разглагольствования. — Дисциплину забывать стали!
— Пожуем, может, маленько? — не обращая никакого внимания на строгость моего тона, предложил Шульгин и потянулся к вещевому мешку. — Сухарик на двоих ликвидируем и заморим червячка.
У меня загорелись уши. Только тут дошел до моего сознания стыдный ужас того, что я сделал в отсутствие Шульгина.
— Рубай, я без тебя подзаправился, — грубовато, чтобы скрыть собственную растерянность, сказал я.
— То-то, гляжу, не по-моему завязка сделана... Много умяли? Шестнадцать сухарей было.
— Три, — у меня хватило сил признаться. — Считайте, что я свою норму на два дня вперед израсходовал... Немного пройдусь, посмотрю.
Когда я возвратился к приметной седловине с валуном, торчавшим на склоне, как каменный палец, Шульгин перекладывал мешок. Лицо его было сумрачным, на лбу шевелилась толстая складка.
— На чужое добро, лейтенант, нечего лапы расщеперивать, — сказал он. — Не положено в армии по мешкам шарить.
Наверное, человека нельзя обидеть сильнее, чем правдой. Кровь хлынула мне в лицо.
— Встать, товарищ боец!
Шульгин поднялся, косолапо расставив короткие ноги. Шинель его, неряшливо перепоясанная ремнем, комом собралась на животе. В углу рта чадил окурок. Махорочный дым попадал Шульгину в левый глаз. Он прижмурил его, а правым с нехорошей усмешкой смотрел на меня. Ну, что, мол, дальше?
Я не знал, что дальше. Я вдруг понял, что беспомощен перед этим человеком в солдатской шинели, неохотно поднявшимся по моей команде. Здесь, на склоне сопки, в тылу у немцев, ему нельзя было дать наряд, оставить без увольнительной, посадить на гауптвахту...
Я объявил Шульгину выговор перед строем.
Он обалдело моргнул редкими ресницами, пристроил за спиной вещевой мешок и взял винтовку.
— Провались ты к лешему, глупа голова, — сказал он мне и пошел вниз по каменной седловине.
— Стой! — крикнул я. — Приказываю остановиться, красноармеец Шульгин!
Шульгин не спеша спускался по склону, обходил валуны, прыгал по уступчикам, перебрался через расселину.
Он уходил, бросал командира, уносил винтовку и сухари. Он дезертировал, оставлял меня в сопках с тремя патронами в нагане, без продуктов, одного...
Все это вихрем пронеслось в голове. Но тогда я умел только командовать.
— Стой, стреляю! — заорал я и сунул руку в карман. — Честное слово, выстрелю!
Шульгин не остановился. Он лучше меня знал, что не хватит сил выстрелить в спину. Своему, русскому, чудом встреченному здесь, где до войны не ступала нога человека.
— Ну и катись! Ну и катись, сволота!.. Катись!..
Я беспомощно и жалко кричал это растерянное «Катись!», застрявшее в голове со времен мальчишеских ссор и одиноких обид, пока Шульгин не скрылся из виду. Глухое, неразборчивое эхо насмешливо откликалось мне.
Уткнув лицо в поднятый воротник, я сидел, привалившись к гранитной стенке, поросшей жесткими скорлупками лишаев. Низко плыли тучи. Они цеплялись за верхушки сопок, оставляя на скалах клочковатый туман. Кричала полярная сова. Громкое насмешливое кикиканье ее прерывалось угрюмым, пугающим «кр-р-рау». Крик бился о скалы и пропадал в них.