чтобы к ним вышла царица. Она выходит. Они называют себя пришельцами из парнасской страны; им поручено передать весть о смерти Ореста. При этой вести внезапно пробуждаются добрые чувства в Клитемнестре: та же материнская непоследовательность, которая некогда заставила ее спасти Ореста, теперь наполняет ее душу искренним материнским горем. Но это не всё. Орест был для нее не только сыном – он был последним звеном, соединявшим ее с миром чести и добра; с его помощью она надеялась когда-нибудь – как, в этом она не отдавала себе отчета – освободиться от той «кровавой грязи», которая ее все более и более засасывала. Теперь все кончено.
Все же это доброе настроение властвует над ней недолго. Пусть честь потеряна, зато жизнь спасена. Она отправляет гостей в мужскую половину и посылает за Эгисфом. Он приходит уже ночью, его вводят к гостям, и он быстро делается жертвой их мести: смерти презренного осквернителя Эсхил особого внимания не уделяет. Главное впереди.
Шум, поднятый убийством Эгисфа, будит Клитемнестру. Она выбегает из женской половины своего дома – и встречается с сыном. Теперь только она узнает его. Она взмаливается к нему, разрывает одежду, покрывающую ее грудь – ту грудь, которой она его вскормила. Перед этим видом решимость оставляет Ореста. «Что делать, Пилад? – спрашивает он, – могу я пощадить свою мать?» Здесь только – в первый и единственный раз – нарушает Пилад свое молчание. «А воля Феба? – говорит он, – а клятва твоя? Всякую вражду предпочти вражде бога». Вот – то, что дает решительный толчок руке Ореста.
При первом свете утренней зари мы опять видим Ореста. Он выходит к народу, чтобы перед ним оправдать свой поступок. Его обвинители, трупы Эгисфа и Клитемнестры, лежат тут же рядом; его защитник – кровавый плащ, в котором был убит его отец. Народ с восторгом оправдывает его; он сам себя, однако, оправдать не может:
Нет-нет, постойте, дайте досказать!
Чем кончится все это, я не знаю.
Вне колеи умчался конь ретивый
Души моей; поводья ускользают
Из рук, умом не в силах управлять я.
Я слышу: ужас песнь свою играет,
И сердце пляшет под ее напев…
Пока в душе сознанья искры тлеют,
Взываю к вам: я вправе был, друзья,
Ее убить, противную богам
Преступницу, что мне отца сгубила.
Сам Аполлон отвагу мне внушил.
«Послушавшись, греха не сотворишь ты, —
Сказал он мне, – ослушавшись…» – но нет!
Тех ужасов язык не перескажет…
Смотрите же: паломником иду я,
Святую ветвь десницей поднимая,
В срединный храм, на очаге где Феба
Его огонь горит неугасимый…
Простите ж все; оставить вас я должен.
Я мать свою своей убил рукою —
Ни жизнь, ни смерть той славы не сотрут!
Здесь впервые из-под дельфийской концепции мелькает новое начало: несмотря на ясно сознаваемую волю дельфийского бога, какая-то таинственная сила говорит юноше, что он все-таки неправ, что есть нечто, против чего сам бог бессилен. Еще одно мгновение – и расшатанный ум Ореста уступает напору этой новой силы. Безумие овладевает им, и в этом безумии он – подобно исступленному Аянту в трагедии – во очию видит тех, которые не показывают себя здоровым глазам смертных. Не паломником, нет – точно зверь, преследуемый стаей псов, мчится Орест к храму-средоточию Земли… и за ним вслед мчатся Эринии.
Всё же до сих пор протест против дельфийской концепции заключался в одном только настроении, вызванном поэтом в последней сцене: сама фабула изменена не была. И там, в дельфийской Орестее, герой покидает свою родину, гонимый Эриниями; спасаясь от них, он бежит в Дельфы, и Аполлон, очистив его, дает ему стрелы, с помощью которых он отгоняет от себя своих мучительниц. Согласится ли Эсхил с этой развязкой?
Это покажет третья трагедия – «Евмениды».
Орест в Дельфах, но Эринии с ним. Аполлон очистил своего просителя, но Эринии не удаляются: они только заснули и дали преступнику несколько вздохнуть и опомниться. Но они не оставляют его и готовы вновь его преследовать, лишь только он покинет священную обитель. И Аполлон сознает свое бессилие. «Беги, – говорит он Оресту, – и не давай усталости победить себя: они не отстанут от тебя, будешь ли ты держать путь по материку, или через море. Но иди к городу Паллады и, подойдя, ухватись руками за ее старинный кумир. Там найдем мы судей над тобой и ими; властвуя над убедительным словом, мы обретем спасение для тебя».
И вот Палладой учреждается суд на «Аресовом холме»; сходятся 12 «ареопагитов», избранных из числа лучших афинских граждан; выслушав увещания обеих сторон – Эриний и Аполлона, – они молча подают свои голоса. При счете голосов число оказывается равным за и против Ореста; но Паллада присоединила свой голос к тем, которые были поданы в его пользу, и он признается оправданным.
Этим с нашей точки зрения трагедия кончена; но с точки зрения Эсхила – нет. Он был поэтом-жрецом; религиозная идея не могла отсутствовать в его драме. В его «Аянтиде» действие было направлено к возвеличению саламинских святынь, в «Филоктете» – к возвеличению кабирических таинств на Лемносе. И здесь такая религиозная идея напрашивалась сама собою: ею было учреждение культа Эриниям в пещере Ареопага. Действительно, его описанию посвящена последняя часть трагедии; описание дано с чрезмерной для нашего чувства обстоятельностью, но с точки зрения поэта лишь оно могло достойным образом завершить трилогию, будучи ее религиозно-торжественным заключительным аккордом.
* * *
Оставляя, однако, в стороне религию и возвращаясь к нравственности, мы замечаем без труда, что в трагедии Эсхила достигнут последний допустимый для древнего мира фазис в развитии идеи возмездия – фазис государственный. И Эринии и Аполлон в придуманной Эсхилом развязке являются лишь сторонами в деле; решение постановляют ареопагиты как представители государства. Этим были одинаково отвергнуты как принцип личной мести, так и принцип религиозного очищения.
И с одним должен будет согласиться всякий: если иметь в виду одну только центральную идею, отвлекаясь от всякой драматургии, то дальше Эсхила и мы не пошли, да и идти некуда. И мы признаем законное вмешательство государства везде там, где нанесенная обида взывает о возмездии; и мы требуем, чтобы все личные притязания умолкали там, где государство устами своих уполномоченных произнесло свое «нет, невиновен». И благо тому государству, в котором это требование исполняется беспрекословно.
Но нам с этим исходом гораздо легче примириться: мы