Откидываясь на спинку роскошного кожаного сиденья — полное впечатление, что путешествуешь по немецкой дороге. Я сижу у окна и читаю книгу; чувствую, кто-то заглядывает мне через плечо. Это моя собственная книга, и в ней есть место, которое меня озадачивает. Я не понимаю самих слов. В Дармштадте мы на минуту выходим из вагона, пока меняют локомотив. Стеклянный навес поднимается до нефа, покоясь на кружевных черных балках. Строгий рисунок навеса очень напоминает мою книгу — когда она лежит раскрытая у меня на коленях, выгнув страницы. В моем сердце расцветает эдельвейс.
Ночью в Германии, когда расхаживаешь взад и вперед по платформе, всегда находится кто-нибудь, кто все разобъяснит. Круглые головки и продолговатые приходят в соприкосновение в облаке пара, шестерни расходятся и вновь сцепляются. Звук речи, похоже, усваивается лучше, чем язык вещей, словно речь — это пища для ума, насущная, насыщающая, аппетитная. Клейкие ее частицы прилипают к нёбу и растворяются не сразу, спустя месяцы после поездки. Слово «gut» — самое долгоживущее слово из всех. Кто-то говорит: «Es war gut!» — и мое брюхо довольно урчит, словно заполучило жирного фазана. Бесспорно, нет ничего лучше, нежели ехать в ночном поезде, когда все пассажиры спят, и извлекать из их ртов великолепные сочные кусочки невыговоренной речи. Когда человек спит, в его сознании происходит тьма событий, оно мчится сквозь них, как поезд сквозь тучу летних мух, затягиваемых в его вихревой поток».
И еще один отрывок из этой «книги снов», сцена, обратившая на себя внимание Анаис:
«Проходя вестибюлем отеля, замечаю, что в баре собралась толпа. Вхожу туда и вдруг слышу ребенка, вопящего от боли. Ребенок стоит на столе в окружении толпы. Это девочка, и на голове у нее, прямо на виске, рана. Над раной пузырится кровь. Только пузырится, не стекает струйкой по лицу. Когда рана раскрывается, видно, как внутри ее что-то шевелится. Я подхожу ближе, чтобы лучше видеть. Это кукушонок! Все смеются. А ребенок тем временем орет от боли.
Я слышу, как в приемной больные кашляют и шаркают ногами; слышу шелест журнальных страниц и громыхание молочного фургона по булыжнику мостовой. Моя жена сидит на белом табурете, а я прижимаю к груди голову ребенка. Рана у нее на голове вздувается и опадает, словно пульсирует рядом с моим сердцем. Хирург весь в белом моет руки и натягивает резиновые перчатки. Девочка уже не кричит, а стонет. Я крепко держу ее за руки. Жду, когда прокипятятся инструменты.
Наконец хирург готов. Сидя на маленьком табурете, он выбирает среди инструментов нечто длинное, тонкое, с раскаленным концом и безо всякого предупреждения погружает в открытую рану. Ребенок издает жуткий вопль, от которого моя жена без чувств падает на пол. «Не обращайте на нее внимания!» — говорит невозмутимый и сосредоточенный хирург и отодвигает ногой ее тело. «Теперь держите крепче!» И, окунув свой жесточайший инструмент в кипящий антисептик, он вонзает его в висок и держит, пока рана не вспыхивает пламенем. Затем с той же дьявольской быстротой внезапно выдергивает инструмент, к ушку которого прицепился длинный белый шнур, постепенно переходящий в красную фланель, потом в жевательную резинку, потом в воздушную кукурузу и, наконец, в опилки. Как только последняя крупинка опилок извлечена, рана сама собой затягивается, оставляя после себя гладкое ровное место, без малейшего намека на шрам. Ребенок глядит на меня со спокойной улыбкой, слезает с моих колен, уверенно направляется в угол комнаты, где садится играть.
«Это было великолепно! — восклицает хирург. — Действительно, просто великолепно!»
«Ах так, великолепно!» — кричу я. И прыгнув, как какой-нибудь маньяк, сшибаю его с табурета на пол…»
Простимся на этом с образцом «особенно хаотического стиля» Генри Миллера и вернемся к Анаис Нин…
Я сказала, что надо давать сцены без всякого логического, здравого объяснения. И засомневалась, уместна ли в его книге снов дискуссия в гостиничном баре перед оперированием ребенка. Как пример немого таинства я привожу ему ощущения увиденного во сне в «Андалузском псе»[157], где ничего не облечено в слова, нет никаких поясняющих титров. Рука лежит на улице. Женщина свешивается из окна. Велосипед падает на тротуар. Крупным планом открытая рана на руке. По человеческому глазу проходят бритвой. Диалогов нет. Есть безмолвное движение образов, как в сновидении. И только одна фраза, всплывающая из моря ощущений.
Мы говорим об обычном ощущении во сне, когда кажется, что произносишь длинную блестящую речь, а от нее остается лишь несколько фраз. Такое же состояние описывают наркоманы. Им чудятся искры собственного красноречия, а на самом деле они говорят очень мало. Так же и с писательством, когда весь день в тебе бушует море идей, а приходишь домой и видишь, что все это уместилось на одной странице.
Жизнь без дневника по-прежнему тяжкое испытание для меня. Каждый вечер я рвусь к нему, как иные рвутся к опиуму. Мне нужен дневник, чтобы было на что опереться и кому довериться. Но я также хотела и писать роман. Я садилась за машинку и работала над «Домом инцеста» и «Зимой притворств». Напряженно работала. А месяцем позже я начала в дневниковой тетради портрет Ранка, и Ранк, кажется, не раскусил, что это уже не записная книжка, а воскрешенный мною дневник.
Разница очень тонкая и еле уловимая. Но мне-то она ясна. В дневник я валю все, и это уводит меня от вымысла, творческого подхода, художественности. Ранк хочет избавить меня от этого, хочет, чтобы я писала, когда почувствую настрой, а не по ежедневной обязанности. «Выходите в мир! — говорит он. — Бросьте ваш дом в Лувесьенне! Это ведь тоже изоляция. Бросьте дневник, он отгораживает вас от мира».
Как же мне отдалиться от моего отца, не обидев его? Ранк убеждает: «Да не стесняйтесь с ним! Не бойтесь его обидеть. Вы избавите его от чувства вины перед вами за то, что он бросил вас в детстве. Он почувствует себя освобожденным, потому что понесет наказание. Бросьте его, как он бросил вас. Расплата — вещь необходимая, она приводит в равновесие эмоциональную жизнь. Это чувство, глубоко запрятанное, и правит нами. В этом корень греческих трагедий».
— У меня для этого есть свой собственный метод.
Мой собственный метод заключается в том, чтобы действовать постепенно, шаг за шагом, чтобы охлаждение почти не чувствовалось, как это было с Альенди.
Генри говорит: «Позволь вещам аккумулироваться в тебе, не выбрасывай все наружу немедленно. Пусть они успокоятся, перебродят, а потом уж вырвутся наружу».
Обед у отца. Болтаем о всяких пустяках. Графиня N. Не о ней ли отец рассказывал мне во время прогулки в Булонском лесу?