не приятнее признаваться в том, что любишь, чем громко объявлять, что ненавидишь?
— Так, по-вашему, достаточно испытать новую любовь, чтобы иметь право отречься от прежней?
— Но ты не любила Альберта.
— Кажется, нет, но я не могла бы поклясться в этом.
— Если бы ты любила его, у тебя бы не было сомнений. К тому же твой вопрос заключает в себе и ответ. Всякая новая любовь вытесняет старую — это в природе вещей.
— Не торопитесь, отец мой, — с грустной улыбкой сказала Консуэло. — Я люблю Альберта по-другому, не так, как того человека, но люблю его не меньше, а, быть может, даже больше прежнего. Я чувствую, что способна пожертвовать ради него тем самым незнакомцем, мысль о котором лишает меня сна и заставляет учащенно биться мое сердце даже сейчас, когда я говорю с вами.
— Должно быть, горделивое сознание долга и жажда жертвы, а вовсе не привязанность подсказывают тебе отдать предпочтение Альберту?
— Думаю, что нет.
— Уверена ли ты в этом? Подумай хорошенько.
Здесь ты находишься вдали от света, вне его суда и законов. Скажи, если мы дадим тебе новые понятия о долге, будешь ты столь же упорно предпочитать счастье человека, которого не любишь, счастью любимого?
— Но разве я когда-нибудь говорила, что не люблю Альберта? — с живостью воскликнула Консуэло.
— На этот вопрос, дочь моя, я могу ответить лишь другим вопросом: можно ли иметь в сердце две любви одновременно?
— Две разнородных любви — конечно. Ведь можно же одновременно любить брата и мужа.
— Да, но не мужа и любовника. Права мужа и права брата различны. Права мужа и любовника, в сущности, одни и те же, разве только муж согласился бы вновь сделаться братом. Но тогда было бы нарушено самое таинственное, самое интимное, самое священное, что есть в браке. Это был бы тот же развод, только без огласки. Вот что, Консуэло, — я старик, я стою уже на краю могилы, а ты еще дитя. Я пришел сюда как твой отец, как твой духовник, и, значит, не могу задеть твою стыдливость, если задам щекотливый вопрос. Надеюсь, ты мужественно ответишь мне на него. Не примешивалось ли к восторженной дружбе, внушенной тебе Альбертом, чувство тайного и непреодолимого страха при мысли о его ласках?
— Это правда, — краснея, ответила Консуэло. — Обычно такая мысль не связывалась у меня с мыслью о его любви, она казалась чуждой его чувству, но, когда она появлялась, смертельный холод леденил мою кровь.
— А дыхание человека, известного тебе под именем Ливерани, воспламеняет тебя, вливает в тебя жизнь?
— И это тоже правда. Но разве мы не должны подавлять в себе подобные ощущения силой воли?
— По какому праву? Разве Бог внушил их напрасно? Разве он позволил тебе отречься от твоего пола и принести, состоя в браке, обет девственности или еще более отвратительный и унизительный обет — обет рабской зависимости? В пассивности рабства есть нечто напоминающее холодность и тупую покорность проституции. Разве могло быть угодно Богу, чтобы такое создание, как ты, пало так низко? Горе детям, рождающимся от таких союзов! Бог карает их каким-нибудь изъяном, делает несовершенными, ненормальными или слабоумными. На них лежит печать неповиновения законам природы. Они отличны от других людей, ибо были зачаты вопреки человеческим законам, которые требуют взаимного пыла, обоюдного влечения мужчины и женщины. Там, где нет этой взаимности, там нет равенства, а где нарушено равенство, нет и настоящего союза. Итак, знай, что Бог не только не повелевает твоему полу приносить подобные жертвы, но даже запрещает их. Такое самоубийство столь же греховно и еще более постыдно, чем отказ от жизни. В обете девственности таится нечто враждебное и человеку и обществу, но, отдаваясь без любви, женщина совершает акт еще более чудовищный. Вдумайся хорошенько. Консуэло, и, если ты все еще будешь готова на это, вообрази, какую роль ты предоставила бы своему супругу, если бы он принял твою покорность, не поняв ее. Мне незачем тебе говорить, что, догадавшись о ней, он никогда не согласился бы ее принять, но, введенный в заблуждение твоей привязанностью, опьяненный твоим великодушием, он вскоре показался бы тебе эгоистичным или грубым. И разве ты сама не стала бы его презирать, не унизила бы его перед Богом, если б он, поверив твоему чистосердечию, попал в расставленную тобой западню? Куда девалось бы его благородство, его деликатность, если бы он не заметил потом бледности твоих губ, слез на твоих глазах? И можешь ли ты льстить себя надеждой, что ненависть невольно не закралась бы в твое сердце вместе со стыдом и болью, возникшими оттого, что тебя не поняли, не разгадали? Нет, женщина! Вы не имеете права обманывать любовь, живущую в вашей груди. Уж скорее мы имели бы право ее подавить. Пусть философы-циники утверждают, что пассивность — естественное свойство женского пола, что таков закон природы. Нет, то, что всегда будет отличать подругу мужчины от самки животного, — это именно способность полюбить с открытыми глазами и сделать выбор. Тщеславие и корысть превращают большую часть браков в узаконенную проституцию, по выражению древних лоллардов.[167] Преданность и великодушие могут привести наивную душу к такому результату. Девственница, я считаю своим долгом просветить тебя в тех щекотливых вопросах, которые благодаря целомудрию твоей жизни и твоих мыслей ты не могла предвидеть или обдумать. Когда мать выдает замуж свою дочь, она наполовину открывает ей, с большей или меньшей мудростью и скромностью, те тайны, что скрывала от нее до этого часа. У тебя не было матери, когда с каким-то сверхчеловеческим, фанатичным восторгом ты произнесла клятву принадлежать мужчине, которого недостаточно любила. Ныне тебе дана мать, чтобы помочь и наставить тебя, когда ты будешь принимать решение в час развода или же окончательного утверждения этого необыкновенного брачного союза. Эта мать — я, Консуэло, ибо я не мужчина, а женщина.
— Вы — женщина? — повторила Консуэло, с изумлением глядя на худую, но тонкую и белую, действительно женскую руку, которая во время этой речи сжимала ее собственную.
— Этот маленький, хилый и немощный старик, — продолжал загадочный исповедник, — это изможденное, больное существо, чей угасший голос уже не имеет пола, — женщина, сломленная скорее горем, болезнями и тревогами, нежели годами. Мне всего шестьдесят лет, Консуэло, хотя в этой одежде — я ношу ее лишь тогда, когда исполняю обязанности «Невидимого», — у меня вид дряхлого восьмидесятилетнего старца. Впрочем, даже и в женском платье я тоже кажусь древней старухой. А ведь когда-то я была высокой, сильной, красивой женщиной с величественной