Когда забираешься вдаль, соединяешься с людьми, о которых вчера еще ничего не слыхал, не знал, когда над головой прозрачная куполообразная синева и медный диск солнца, и все заняты своим делом, ходят, работают, подчиняясь чему-то заведенному не ими, но что выше их и что они навсегда безоговорочно приняли, а ты только гость у них, — тебе немного неловко, и остается одно: смотреть на них и думать об их жизни.
И зачем все это? Зачем бросать свой дом, пускаться в путь, спать на полу, на лавках в глухих деревнях, на тонях, на мху возле костра у ночной шумящей реки, смотреть в незнакомые лица, слушать всех людей и трогать их руки? Затем, может быть, чтобы в тысячный раз сказать, что жизнь не остановилась, что солнце еще встает над океанами и ветер крепко бьет в скулы кораблям и что это прекрасно? И что люди гнутся в тяжелой работе и проводят ночи в любовном поту, и сердца их открыты для счастья и скорби, и они знают все о нашем времени — и что это тоже прекрасно?
Берега скрылись, и проходит день и ночь, и еще день и ночь, и еще… Я покачиваюсь в своей каюте, пью кофе с Афанасьичем, брожу по палубе, или поднимаюсь в рубку, или сплю — лебедка гремит, звенит за стеной, звон этот отдается в сотнях метров натянутого троса, и вроде самое море звенит, топот раздается на палубе, траулер валится набок — вытягивают трал.
Мы на Мурманской банке, на северном ее склоне, ходим курсами по всем румбам, и вместе с нами ходят еще десятки траулеров. Везде по горизонту маячат медленно подвигающиеся суда. Все они идут с тралами, и издали кажется, что стоят. Пятнадцать, двадцать… Трудно сосчитать! Попадаются и иностранные — здесь нейтральные воды, и ловят все — они отличаются от наших окраской, более светлой и пестрой.
На одном из наших траулеров находится руководитель лова, каждый день он получает сводки от капитанов, анализирует их, потом выступает по радио, такой деловитый, с хитрецой у него разговор, что мы все улыбаемся от удовольствия.
— Ишь ты! — говорит он и покашливает, и мы слышим, как он дышит. — Набежало сколько сюда! Думаете, здесь малина, а? Нет, дорогие капитаны, малинка-то давно осыпалась…
И он подробно объясняет, кто, как и где ловит и куда, по его мнению, нужно идти, чтобы не крутить нули. (При подъеме пустого трала в судовом журнале в графе улова появляется 0, 0.) Затем по очереди выступают капитаны. Как интересно слушать их, какое разнообразие темпераментов и характеров! Один буркнет коротко, сухо и умолкнет… Другой говорит долго, щегольски о том, как он поставил буй и где именно, и сколько вылавливает, и какая рыба — чувствуется, что выступать для него истинное наслаждение. Третий говорит неинтересно, неграмотно, и не поймешь, что и как там у него. Четвертый — будто доклад прочтет. А один говорил о своих неудачах, так у него даже голос дрожал от обиды, и закончил так: «Вот, значит, какая фиговина… Я теперь уж и что делать не знаю!»
…Первый час ночи, вода за бортом мыльно-голубая. Недавно поднялся на вахту Афанасьич. Некоторое время я стою на липкой жирной палубе.
Луна сияла красно и низко над Архангельском, когда в прошлый год уезжали мы в середине августа. И была ночь, уже не белая, но и не темная, еще сумеречная.
И опять середина августа, но теперь я на тысячу миль севернее, и ночь тут держится, несмотря на облака — белая, светлая ночь.
Я пробираюсь на корму — в глубине подо мной вращается винт, вода за кормой белеет, крутится воронками. Валы обгоняют нас, поднимают корму и опускают, и сверху вниз раскачивается линия горизонта. Чайки не спят, терпеливо и неподвижно висят на распластанных крыльях за кормой. Иногда они медленно летят вдоль борта, с жадностью заглядывают на палубу, облетают полубак и снова возвращаются к корме. Среди них есть большие голубоватые морские чайки, есть кургузые с коричневатой спинкой глупыши и есть солдаты. Солдаты черны, с длинным ромбовидным хвостом, стремительны, мрачно хищны и вещи, как птица Алконост — птица смерти и печали. В них присутствует что-то вечное, доисторическое. Если долго глядеть на них, проваливаешься в пучину времени, к варягам, и еще дальше к первобытности, когда над холодным океаном вздымались одни скалы и не было никого нигде, а одни эти черные колдовские птицы.
В рубке тепло и голубовато. Потеет, сочится маслом штурвальная машинка, и когда вахтенный слегка поворачивает штурвал, машинка стучит, пшикает и потом долго слабо сипит паром. Траулер медленно приподнимается и опускается. Со звоном всплескивает за бортом волна, медленно переливается через борт, пенно шипит на палубе, перекатывается от борта к борту, потом вместе с рыбьими внутренностями, уже розовая, низвергается обратно в море. Чайки трепещут, присаживаются, взлетают, — и хищно реют солдаты.
Трал недавно поднят и снова спущен. Теперь на палубе за длинным столом работают матросы, шкерят треску, зубатку, окуня, кровь стекает со стола.
Капитан Чернов, заспанный, выходит из своей каюты, зевает, трет расплывшееся лицо.
— Ну как, Афанасьич? — сонно, добродушно спрашивает он, открывает боковое окно и смотрит в бинокль.
Афанасьич играет красивыми бровями, смотрит на часы, усмехается.
— Семнадцать часов как не курю, Сергей Михайлович! Доведу до суток, а там поглядим…
— Как трал?
— Килограмм восемьсот подняли.
— Ну, Афанасьич, как? — опять говорит Чернов, переходит к другому борту и там смотрит в бинокль. — Значит, так… Афанасьич, а? Может, на зюйд пойдем, а? Значит, решено.
Он ходит по рубке, мимоходом заглядывает в штурманскую карту, опять выглядывает в окно.
— Значит, идем так: час пятнадцать на зюйд, потом поворот тридцать минут, и час пятнадцать на норд. Афанасьич — а? Значит, решено… Поворот левый.
— Ясно вижу, — так же по-домашнему отвечает Афанасьич, смотрит на компас, слегка трогает штурвал. Машинка тарахтит. Капитан уходит спать, мы остаемся вдвоем. Некоторое время я топчусь по рубке, разглядываю карту, судовой журнал. Поскрипывает эхолот, глубина 275 метров. Записи в журнале кратки и однообразны: подъем трала, глубина, курс, спуск трала…
Спускаюсь на палубу. Ночь, волны за бортом, траулеры на горизонте. Слабый холодный ветер, звон тросов, молчаливо парящие чайки, тишина.
А под палубой, ближе к корме — свет, шум и жар! Там безостановочно работает машина. Рубчатые железные настилы под ногами скользки от масла, все блестит, шипит, гудит, металлически и горячо пахнет. В тесном пространстве, сжатые, сконцентрированные до невозможности, чавкают, пышут поршни, желто поблескивает коленчатый вал, дрожат стрелки манометров, гудит генератор, оплетают все кругом трубы, дрожат от напряжения выложенные асбестом котлы, фланцы… Тут же, только пройти, нагнувшись в черноту, в провал — кочегарка, как шахта. Здесь слабый свет, черные стены, мутный блеск угля. Здесь гудят топки, мерцает, рвется пламя. Еще дальше в тоннеле, в маслянистом желтом свете лампочки ворочается длинный барабан, дробит, перемалывает сваренные и высушенные рыбьи головы и внутренности, превращает их в порошок, который идет потом на корм скоту. А наверху, в маленькой камере, клокочет автоклав — там варится в закатанных банках тресковая печень.