— Главное в нашем деле — уметь пазить, — поучал старик. — Гляди-ко вот…
Он прочерчивал с обеих сторон железной рогулькой, похожей на циркуль, вдоль очередного бревна, положенного на сруб, потом бревно переворачивалось нижней стороной кверху, и нужно было между двумя прочерченными линиями, порою очень неровными, выбрать топором паз, то есть углубление в виде узкого во всю длину бревна корытца. Только после этого перевернутое в прежнее положение бревно плотно «садилось» на нижнее. Пазить бревна — дело тонкое: надо грубым топором выбрать паз так, чтобы нигде не перейти намеченные линии, а ведь бревна не все ровные, — особенно березовые бывают гнутые, витые, комлистые.
— У тебя руки ловко подвешены, Прохвессор, — подхваливал Бугор, запрокидывая голову и снизу вверх взглядывая на меня из-под большого козырька фуражки. — Плотник из тебя вышел бы дельный, не хуже своего деда Тихона.
Похвалы старика мне льстили, — не так уж часто слышал я в жизни подобное.
Старик был немного грамотен, кое-что читал, но прочитанное понимал по-своему, иногда странно.
— Толстого Льва возьми, — рассуждал старик, — про мужика, стало быть — про меня писал, а мне непонятно. Почему так? А потому, что писал он хоть и про мужика, да не для мужика: он для князей и графов мужика объяснить старался. Ино дело — Пушкин. У этого не токмо мужики, а и князья, и графы мне понятны. Потому как умел он моим языком и моими мыслями со мной говорить, значится, одних кровей был со мною…
— А ведь и Пушкин из дворян был, — напоминал я.
— Ну, это еще бабушка надвое сказала! — сердито возражал дед Терентий. — По форме-то, может, он и вправду был дворянин, а вот по содержанию… Возьми-ка его сказки: чем oнe разнятся с теми, которые испокон передаются у крестьян от отцов к детям? А в них, в сказках-то, вся мужицкая душа, все мечты и надежды, каким завсегда жил крестьянский люд…
Мне нравилось, что старик не просто читает, как читают многие: не разжевывая, глотая целиком, — а, напротив, примеряет к прочитанному свои мысли и опыт. Иногда, правда, это получалось у него до смешного наивно…
Работали мы до заката солнца, — считай, по шестнадцать часов, весь световой день.
— Не в колхозе робите, а для себя, — подбадривал Бугор. — Махнул топориком, — ан в кармане грошик звякнул…
— Оно так, да ведь ноги можно вытянуть от недосыпу, — бурчал Кузьма Барыка.
— Ну, тебе это не грозит, — косился на его солидное брюшко Терентий. — На том свете, парень, отоспимся, надоест еще…
Меня поражала неистощимая энергия старика. Это в таком-то хилом теле… Не до конца он был понятен мне и характером своим, и мыслями, — потому постоянно притягивал к себе, заслоняя остальных. Сперва показался он мне простодушным и открытым, ну, разве с малой крестьянской хитрецой да с умением ввернуть при случае острое словцо. А потом пригляделся — э-э, нет, старичок этот себе на уме и, главное — смотрит на все — и на людей, и на окружающий мир, — только по-своему, не предвзято, не по шаблону, а это — редкий человеческий дар. Не каждому дано дожить до старости и остаться с не замутненной житейским опытом душой ребенка. Странно в нем сочеталась эта наивность с мудрой многоопытностью старика.
Как-то ночью я долго не мог уснуть. Перед грозой, что ли, в нашей глиняной избушке было особенно душно, и особенно жутко выли и жучили комары. Филимон Пупкин тонко посвистывал носом, Барыка храпел булькающим храпом, захлебываясь, словно ему перерезали глотку.
Я вышел на волю. Ночь была темная, душная — ни единого просвета, ни малейшего дуновения. Как под землей, на дне глубокой ямы. Я сел на порожек, закурил. Сзади скрипнула дверь, вышел Терентий, молча сел рядом и тоже засмолил свою крепчайшую самокрутку. Мы долго сидели молча, потом старик сказал:
— Не будет дождя, а надо ба…
— Может, будет?
— Не-ет. К дождю табак отволгнет и начинает в цигарке трещать, а сёдня — нет. Комары опять же, толкутся низко — слышь? Под самым носом столбом стоят… — и спросил безо всякого перехода: — Ты, парень, книжек много прочел? Тада скажи, зачем человек рождается на белый свет? К примеру, наука как это объясняет?
— Ну… рождается, чтобы жить…
— А для чего? Зачем жить-то? Какой в етом верховный смысл? Или так скажем: кому она нужна, моя жизнь? Богу? Дак нету, говорят, его, бога-то… — Старик придвинулся ко мне, перешел почему-то на шепот. — Вот дерево возьми. Ту же березу. Весной она одевается листвой — клейкой, пахучей, как детские ладошки. Потом наступает ее летняя зрелость, потом — осень, когда она веет по ветру свои семена, чтобы народились новые березы. Потом, значится, зима, смерть. А по новой весне — все сначала. И так сотню лет, а то и поболе. А человек? Всего один лишь разик детишкой побыл, после — отлюбил свое, состарился — и в яму. Справедливо это?
— Береза ведь тоже не вечна, тоже когда-то умирает, — возразил я.
— Ничего ты не понял! — рассердился старик. — Не про то я тебе толкую, ешь тебя комары! Не за вечную жизню я пекусь: вечно жить небось и самому человеку надоело ба… Вон, божественные люди говорят, что будто святые вечно живы — ну и что? Какой-нибудь там апостол Матфей или Лука один раз свои мудрые мысли для Евангелия изрекли — и все, и после их боле не видно и не слышно. Если и живы по сю пору, дак тока небо коптят… А я тебе толкую о другом: пошто создатель, или кто там? природа ли, так несправедливы к человеку? Дали ему жизнь, наделили разумом, а изделали самым несчастным существом на земле. Я не о том, что мало человеку годов отпущено. Многие звери и птицы — и того меньше живут. Но смысла, а значит, и счастья в их жизни куда больше, чем у людей. К примеру, возьми того же скворца. Каждую новую весну у него новая подруга и новая брачная пора. И эта пора — самая счастливая в жизни. Слышал небось, как заливается скворушка по весне возле своей подруги? Прямо не горлом, а сердчишком своим малым поет на весь свет… Ну, потом, конечно, зачнется жизнь поскучнее: сидеть на яйцах, таскать птенчикам червяков… Но ведь в следующую вёсну все начинается сначала! Тот же старик скворец будто на свет нарождается заново! Новая супруга, новые восторги и песни, новые птенцы… Вот и суди теперя-ка, кто счастливее — человек или же скворец? Человек много лет одну свою жизнь проживает, а скворец кажин год проживает по целой жизни: начинает с самой счастливой поры влюбленности и кончает тем, что к осени птенцы становятся взрослыми птицами. У людей же дети взрослеют, когда старятся родители, и новая весна для тех родителей никогда не повторяется…
Конечно, с дедом Терентием можно было спорить. Но непосредственность его мыслей порой обезоруживала. Ведь верно: та же бессознательная пичуга наделена великим счастьем ежегодного обновления. В один год она снова и снова проходит почти весь жизненный путь, начиная от весенней песни любви и кончая обучением подросшего потомства. Человеку же, наделенному разумом и сознающему свое начало и свой конец, такого счастья не дано…
Удивляло меня в старике и другое. Как это: дожить до преклонных лет и не растерять чувства свежего любопытства к жизни, к окружающему миру? Например, в отрочестве, когда мне было двенадцать — тринадцать лет и я только-только начинал постигать человеческое бытие, меня тоже сильно волновал вопрос о смысле жизни. Я много об этом думал, фантазировал, даже страдал, не в силах найти ответа на множество трудных вопросов. Наверное, в отрочестве такое было со многими.
Но шло время, и я начал не то чтобы примиряться с этой неразгаданной тайною, а просто стал меньше думать о ней, стал привыкать, что ли: ну, живу и живу. А привыкать бы не надо. Сейчас мне начинает открываться, что вся большая наука и все большое искусство идут именно от этих вечно неразрешимых вопросов: о первородности природы, о смысле человеческой жизни и смысле бытия всего сущего на земле…
6
Я уже упоминал, что на хуторе жила многодетная семья чабанов-казахов. Для них-то, по решению местного совхоза, мы и рубим сейчас крестовый просторный дом. Чабаны живут здесь зиму и лето, ухаживают за овцами. Отара большая, когда вечером овцы возвращаются из степи, то белесая пыль надвигается на хутор клубящейся тучею, и кажется, что это наступает несметная конная рать.
Семья обитает в маленькой саманной избушке, и мне непонятно, как она там размещается. Наверное, так же, как сельди в бочонках. Ведь одних только детишек — тринадцать человек! Да сами родители, да старуха, хозяйкина мать?!
Хозяйку зовут Гульджамал. Она подвижная, веселая и хорошо говорит по-русски. (Замечу, кстати, что сколько бы мне после ни приходилось встречать многодетных матерей, они всегда были здоровы и жизнерадостны, — наверное, без этих качеств женщина вообще не способна не только воспитать, но и родить много детишек.)