неистовых требований, радости, возмущения, смелых утверждений, курьезов, афоризмов, пародий, эпиграмм, острых мыслей, возбуждающих шуток, разительных примеров, пылких выпадов и отточенных формул. На шевелюры и плеши рыцарей мещанского искусства рушатся убийственно-меткие определения и хлесткие шутки, на них обваливается оглушающее негодование поэта. Маяковский разговаривает. Стенографистки то и дело записывают в отчете: «Смех и аплодисменты, общий смех, бурные аплодисменты».
На стол слетаются записки изо всех углов зала. Обиженные шумят. На них шикают. Обиженные оскорбляются. «Шум в зале», — констатирует стенограмма.
— Не резвитесь, товарищи, — говорит Маяковский. Он совершенно не напрягает голоса. Но грохот его баса легко перекрывает шум всего зала. — Не резвитесь… Раз я начал говорить, значит — докончу. Не родился еще такой богатырь, который бы меня переорал. Вы у меня как проклятые будете сидеть… Вы, там в третьем ряду, не размахивайте так грозно золотым зубом.
Сядьте. А вы положите сейчас же свою газету или уходите из зала: здесь слушают меня, а не читают. Что? Неинтересно вам? Вот вам трешка за билет, и — я вас не задерживаю… А вы тоже захлопнитесь. Что вы так растворились настежь? Вы не человек. Вы — шкаф.
Маяковскому жарко. Он снимает пиджак. Он аккуратно складывает его. Он кладет его на стол. Он подтягивает брюки.
— Я здесь работаю. Мне жарко. Имею право улучшить условия работы. Безусловно.
Некая шокированная дама почти истерически кричит:
— Маяковский! Что вы все поддергиваете штаны? Смотреть противно!..
— А если они у меня свалятся, вам будет смотреть приятнее? — вежливо интересуется Маяковский.
Молниеносные ответы разят пытающихся зацепить поэта.
— Что? Ну, вы, товарищ, возражаете, как будто воз рожаете… А вы, я вижу, вы ровно ничего не поняли. Собрание постановило считать вас отсутствующим.
— До моего понимания ваши шутки не доходят, — ерепенится непонимающий.
— Вы — жираффа, — восклицает Маяковский, — только жираффа может промочить ноги в понедельник, а насморк почувствовать лишь к субботе.
Противники шикают. Стенографистки ставят закорючки, обозначающие хохот всего зала, аплодисменты.
Но вдруг выскакивает бойкий молодой человек без особых примет.
— Маяковский, — вызывающе кричит молодой человек, — вы что полагаете, что мы все идиоты?
— Ну, что вы? — кротко удивляется Маяковский. — Почему все? Пока я вижу перед собой только одного.
Некто в черепаховых очках и немеркнущем галстуке взбирается на эстраду и принимается горячо, безапелляционно и взахлеб утверждать, что «Маяковский уже труп и ждать от него в поэзии нечего». Зал возмущен. Оратор, не смущаясь, продолжает умерщвлять Маяковского.
— Вот странно, — задумчиво говорит вдруг Маяковский, — труп я, а смердит он.
И оратор кончился… Когда хохот стихает, в одном из углов зала опять начинают что-то бубнить недовольные.
— Если вы будете шуметь, — урезонивает их Маяковский, — вам же хуже будет: я выпушу опять на вас предыдущего оратора..
Толстый маленький человек, проталкиваясь, карабкается на эстраду. Он клеймит Маяковского за гигантоманию.
— Я должен напомнить товарищу Маяковскому. — горячится он, — напомнить старую истину, которая была известна еще Наполеону: от великого до смешного один шаг…
И в ту же секунду, по-слоновьи подняв ногу, Маяковский молча в один огромный шаг перемахивает через расстояние, отделявшее поэта от растерявшегося говоруна.
— От великого до смешного один шаг! — надрывается от хохота зал.
Начинается, как всегда, разговор о классиках, — о критическом изучении их.
Кто-то из правого лагеря язвит:
— Ага! Маяковский взялся за зады.
— А вы что радуетесь? — отвечает Владимир Владимирович. — Да. для нас это — зады. Но ведь вам эти — литературные лица заменяют.
Литератор А., все время пытавшийся сострить, шумевший с места и требовавший слова, неожиданно получает таковое… Но он, оказывается, раздумал, «да я вообще не собирался».
Маяковский торжественно возглашает: по случаю сырой погоды фейерверк отменяется. Потом Владимир Владимирович читает свои стихи. Весь зал, и сторонники и противники, стынут во внимательной, напряженной тишине. Зал сверху донизу дышит восторженной покорностью. С неповторяемым мастерством читает Маяковский. Его прославленный голос звучен, бодр и искренен. Все уголки Политехнического заполнены им. Замерли много слышавшие на своем веку капельдинеры. Дежурный милиционер и пожарный приоткрыли рты.
Маяковский читает. Слово потрясающей силы и несокрушимой крепости, слово упрямое, вздымающее, «весомое, грубое, зримое», слово радостное и яростное, шершавое и острое мощно колышет остановившийся воздух зала:
И жизнь хороша,
И жить хорошо.
Бешено гремит взволнованный зал. Вот уже спал первый жар восторга, но снова хлопает, ревет, топочет аудитория… Еще читает Маяковский. Опять онемел зал. Но тут из второго ряда шумно и грузно подымается некий тучный и очень бородатый дядя. Он топает через зал к выходу. Широкая и пышная борода лежит на громадном его пузе, как на подносе. Он невозмутимо выбирается из зашикавших рядов.
— Это еще что за из ряду вон выходящая личность? — грозно вопрошает Маяковский.
Но тот бесцеремонно и в то же время церемониально — несет свою браду к дверям. И вдруг Маяковский с абсолютно серьезной уверенностью и как бы извиняя говорит:
— Гражданин пошел побриться…
Зал лопается от сумасшедшего хохота. Борода обескураженно и негодующе исчезает за дверью. Теперь аплодируют даже стенографистки. Пожарный сияет ярче своей каски. Капельдинеры учтиво прикрывают ладонью рты, расползающиеся в смех. И я вижу вокруг себя солиднейших людей, улыбающихся, смеющихся, хохочущих буквально до слез…
Затем Маяковский отвечает на записки. С ошеломляющей. беспощадной, с неиссякаемой находчивостью отвечает он на колкие записки противников, на вопросы любопытствующих обывателей и писульки литбарышень:
— «Маяковский! Сколько денег вы получите за сегодняшний вечер?..» — А вам какое дело? Вам-то ведь все равно ни копейки не перепадет… Ну-с, дальше… «Как ваша настоящая фамилия?» — Маяковский с таинственным видом наклоняется к залу: — Сказать? — Пушкин… «Может ли в Мексике, скажем, появиться второй Маяковский?» — Гм, почему же нет… Вот, поеду еще разок туда, женюсь там может… Вот и может получиться там второй Маяковский… «Ваши стихи слишком злободневны. Они завтра умрут. Вас скоро забудут. Бессмертие не ваш удел»… — А вы зайдите через тысячу лет. Там поговорим. «Ваше последнее стихотворение слишком длинно»… — А вы сократите. На обрезках можете себе имя составить. «Как вы относитесь к Безыменскому?» — Очень хорошо отношусь. Только вот он плохое стихотворение написал… Там у него рифмуется: свисток — серп и молоток. Безыменский! Ну-ка, прочтите, не стесняйтесь.
В зале послушно поднимается Безыменский и читает злополучное стихотворение.
— Вот, пожалуйста, — говорит Маяковский, — разве можно так писать? А если б у вас там рифмовалась пушка, так вы бы написали: серп и молотушка? «Маяковский! Вы сказали, что должны время от времени смывать с себя налипшие традиции и навыки. А раз вы умываетесь, значит, вы грязный»… —