воспитывает другое. Наша молодежь, конечно, воспитывалась террором. Родилась в терроре и жила под его непрерывным «воспитательным» влиянием. Можно было бы привести утешительный пример: татары не перевоспитали за триста лет – так как могли большевики за тридцать? Но этот пример не убедителен, в некотором отношении татары все-таки лучше: они грабили тело народа, но не могли добраться до его души. Удалось ли добраться большевикам? Думаю, что нет. Их живой пример был слишком близок, слишком уж отвратителен и кровав, и – поскольку я могу судить по моим личным переживаниям в СССР – силен был, конечно, «страх», но отвращение было все-таки еще сильнее. Отвращение ко всему тому стилю жизни, который установили победители, – не только в побежденной России, но и в победившей банде. Дантон по дороге на гильотину играл все-таки какую-то геройскую роль. Но какое воспоминание останется от дрожащей бухаринской сволочи, пресмыкавшейся у ног сволочи сталинской? От всех этих псов, из которых одни уже успели стать растленными, другие еще не успели? «Мировая солидарность трудящихся» продемонстрирована в Кремле столь потрясающим способом, что грядущие поколения едва ли захотят брать с нее пример.
Латинская поговорка утверждает: «кого Бог захочет погубить, отнимет разум». В применении к большевикам эту поговорку можно было бы видоизменить: «кого Бог захочет истребить – отнимет совесть». Они, как и революционеры 1789 года, провозгласили мораль без Бога – и истребили самих себя. Я не очень высокого мнения о наших комсомольцах, но думаю, что кремлевский пример безбожной организации жизни не соблазнит даже их.
Однако в комсомольской среде антирелигиозная пропаганда укоренилась, по-видимому, довольно основательно. Комсомол, молодежь есть отчасти наше будущее, наша «смена». Какую же смену исторической декорации принесет с собою эта смена поколений?
Эта тема заставляет меня сделать небольшое отступление в «молодежную сторону». Мы живем в явно демагогическую эпоху. Всякая демагогия есть обращение к наименее умным слоям народа с наиболее беспардонными обещаниями. Обращение к «молодежи» было совершенно неизбежным, и притом обращение к ее наиболее глупому слою – «ей, де, молодежи, предстоит переделать мир».
Во времена органические и, следовательно, бездемагогические – нация, общество, государство – отцы говорили юнцам так: «ты, орясина, учись, через лет тридцать, Бог даст, генералом станешь, тогда уж и покомандуешь, а пока – цыц!»
В эпохи революционные, то есть, в частности, демагогические, тем же юнцам твердят о том, что именно они являются солью земли и цветом человечества и что поколение более взрослое и более умное есть «отсталый элемент». Именно эта демагогия и вербует пушечное мясо революции.
У меня есть внучка – совсем хорошая внучка, нечего Бога гневить. Прихожу в свою комнату. Из-под кровати голосок: «Деда, уйди. Улитка работает, деда мешает». Отсталый элемент в моем лице извлек представителя молодежи из-под кровати, где он собирался заняться революционными действиями над моими рукописями. Наших взаимных отношений это, конечно, не испортило: Улитка действует совсем так, как ей полагается в ее солидном возрасте – три с половиной года. И она считает себя совсем, совсем умной. За одним единственным исключением: когда нужно идти спать. Тогда я говорю: «Деда умный, деда идет спать. Улитка тоже умная…» Здесь Улитка протестует обязательно.
Все это в порядке вещей, так же как и в порядке вещей двадцатилетний юнец, чрезвычайно хороший юнец, у которого – в особенности у русского юнца – гормонов хватает на бросовый экспорт во всем мире, а с мозгами дело обстоит еще туговато, дефицитный товар, нужен импорт из другого поколения.
Я очень люблю молодежь, а русскую в особенности. Если пятнадцатилетний мальчишка совсем не хулиганит – мне это не нравится. Если двадцатилетний парень очень уж религиозен, мне это тоже не нравится. И вовсе не потому, что хулиганство или безрелигиозность были бы положительными качествами, а потому что этим возрастам биологически свойственен разрыв между избытком гормонов и нехваткой мозгов. Мозги – они в свое время придут, а вот гормоны – они уже не воротятся. Поэтому некий налет атеизма вполне нормален для всякой молодежи во все времена мира.
Свои религиозные представления человек получает или по наследству в ярком, но примитивном виде, или приходит к ним впоследствии – уже как к глубокому, хотя и менее яркому мироощущению. Но в двадцать лет детский примитив уже не устраивает по его наивности, понять символическое значение этого примитива человек еще не в состоянии – как не в состоянии всмотреться в мир более пристально: не до этого. Гормоны бурлят, море по колено, дух исполнен всяческой боеспособности: лишь бы подраться – а с кем и почему, более или менее безразлично.
Юношеский, переходный возраст стоит еще на перепутье. Он колеблется во всем, и самое простое решение вопроса кажется ему самым разумным. С очень грубой приблизительностью это можно было бы сказать и о других переходных ступенях человеческого интеллекта: крестьянство принимает религию в ее детской форме, Пушкины, Ломоносовы, Достоевские, Менделеевы, Толстые, Павловы приходят к ней же другим, более трудным, более самостоятельным, но и более прочным путем. Полуинтеллигенция – вот та, которая сделала нашу революцию, – от народа уже оторвалась, а до пушкинского или павловского уровня еще не доросла. Разница между молодежью и полуинтеллигенцией заключается, в частности, в том, что молодежь – она вырастает. А полуинтеллигенция, по-видимому, не вырастает никогда.
Таким образом, комсомольского безбожия нельзя принимать ни слишком всерьез, ни слишком буквально. У русской молодежи нет, может быть, веры в Бога, но нет и неверия. Она – как тот негр из киплинговского рассказа, для которого Богом стала динамо-машина. Да, суррогат – но все-таки не безверие. Для комсомольца Богом стал трактор – чем лучше динамо-машины? Да и в трактор наш комсомолец верит не как в орудие его личного будущего благополучия, а как в ступеньку к какому-то все-таки универсальному «добру». Будучи вздут, он начнет искать других ценностей – но тоже универсальных.
Я бы сказал, что русский комсомолец, как он ни будет отбрыкиваться от такого определения, если и атеистичен, то атеистичен тоже по-православному. Если он и делает безобразия, то не во имя собственной шкуры, а во имя «мира на земли и благоволения в человецех». Не совсем его вина, что ни из мира, ни из благоволения не получилось ровно ничего: откуда ему, бедняге, было понять действительность, в особенности принимая во внимание то обстоятельство, что и старшие поколения, при всей их талантливости, особенными мозгами не блистали.
Однако доказывать неизбежность возврата комсомольца к православию я не в состоянии. Здесь мы входим в трудноопределимую область. По такому же приблизительно