– Эта армагеддонская девочка, Ян, русская девочка, – вы и представить себе не можете, какие чудеса он показала нам, опытным боевым мужикам! Мне отсняли ее скрытой камерой. Я был в восторге. Я понимал: такие женщины растут из тайны, что они носят в себе… глубоко… и никому, никогда и ни за что не рассказывают.
Надменная улыбка изогнула губы Яна. Он взял выхоленными пальцами с зеркальной тумбы портсигар, вынул сигарету, закурил.
– Вы преувеличиваете, генерал. Вы чересчур романтичны. Может, ей нечего рассказывать. Ничего особенного. Бойкая, смышленая девчонка, вот и все.
– Уф, до чего жестокий, крепкий табак, – отдулся генерал, и пот выступил на его щеках, на подбородке. – Что за сигареты вы курите, Ян?..
Он покосился на окурок в пепельнице. «КАРМЕЛА» – было красной краской, будто помадой, выведено на нем.
– Самодельные, – отрезал Ян. – Здешние. Их выделывает какая-то табачница в горах, в двенадцатой роте. Я забыл ее имя, мне говорили. Впрочем, возможно, ее давно убили. Война есть Война. Мы болтаем о чепухе. Перейдем к главному. Когда решающее наступленье на Врага?
– На Врага, – раздумчиво повторил генерал, и его стеклянно-выпуклые, светло-голубые рыбьи глаза потускнели. Он потрогал, один за другим, на груди все свои ордена и кресты. – Я мечтаю об одном, Ян. Если б с нами теперь был наш Царь, так позорно, так бездарно и чудовищно убитый нами же самими. Если бы вернулся к нам наш Царь. Мы бы не так тряслись перед сраженьем. Мы бы выигрывали один бой за другим.
– Но с Ним мы же проигрывали! – выкрикнул Ян насмешливо, и угол его птичье-тонкого рта дернулся. – Мы же проиграли с Ним, в конце концов, всю Россию!
– Ерунда, Ян. – Генерал тяжело вздохнул, и при вдохе в его легких обозначились старые бронхитные недолеченные хрипы. – Это не мы с Ним проиграли Росиию, а Он, в нечестной, жульнической игре, проиграл ее нам. И теперь мы сами расплачиваемся за собственное шулерство. Куда как умно, ничего не скажешь. Но девочка… эта девочка…
– Далась вам эта девочка! Вы что, генерал, влюбились? – Ян передернулся, как от булавочного укола. – На Зимней Войне есть девочки. Я прикажу прислать в Ставку…
Генерал быстрее вспышки обернулся к нему. Ян отспупил на шаг от его перекошенного, будто он подорвался на мине, обрюзглого лица.
– Да, влюбился! – крикнул он. – Если можно влюбиться в мертвую! На земле каждую секунду умирают сотни людей, на Войне или просто так, сами, и сотни людей рождаются! Она должна была жить! Она была – ветер, снег…
Ян закурил новую сигарету, медленно подошел к окну главного зданья Ставки. За окном в ночи наискосок летели мохнатые снежные хлопья, вихрились вокруг сугробов голубые петли и канаты поземки, сухие снеговые плетки, хлещущие непроглядную темень, рассыпались на яркие и мелкие белые искры. Зима, вечная зима. И Война в ней, как в серебряной короне. Сапфир не вернулся в золотой лоб Будды. Битва будет продолжаться. Бой не утихнет. Новые люди полягут на страшном Белом Поле.
– Сильный снег валит, генерал, – сухо сказал Ян, докуривая кустарную сигаретку. – Тяжело будет солдатам в наземном бою. Счастливы будут бедные летчики.
– Уж такая их участь.
– Вы знаете, разумеется, что Столица, Армагеддон, окольцован Врагом.
– Вы могли бы мне об этом не докладывать.
Лицо генерала высветилось суровой, приказной бледностью изнутри, челюсти взбугрились, сжались. Ян, затушив в хрустале сигарету, сдвинул каблуки, склонил голову, вышел. Ночь кончалась. Наутро был назначен решающий бой.
– Снимите его!.. Быстро… Крови много потерял…
– Бесполезно… Он уже готов… Дух испустил давно…
Два мужика, кряхтя и матерясь, вырывали голыми руками, как клещами, гвозди, засаженные по шляпку в гнилые доски, перевязывали грязными портянками раны в кистях и в ступнях, стаскивали распятого монаха с креста. Его запрокинутое, со спутанной ветром черной поседелой бородой, изможденное и почернелое лицо гляделось словно деревянным. Руки, ноги обжигали морозом, как застывшие ледяные, вывернутые из земли рельсины.
– Остыл!.. напрасно… не оживить…
– Экие звери… солдаты… а вроде тоже – русские люди…
Высоко, над головами крючащихся возле креста мужиков, выл тоскливый, неизбывный ветер. С моря наносило мелкий, как пшено, острый снег, сырость, особо страшную при морозе – вмиг обмораживались щеки, уши.
– Не выживет… весь выгорел табак его…
Тело распятого монаха осторожно донесли до выстуженного барака, внесли внутрь, накрыли тряпками, шубами, тулупами. Мужик, что перевязывал ему окровавленные руки, вытащил из-за пазухи четвертушку самогонной водки, разжал ему зубы, влил глоток.
– Согрейся… Ну, давай, глотни хоть чуток… просыпайся… а ежели ты мертвец – пусть Господь совершит чудо… восстань… ты же монах, ты же молился… у тебя же душа святая…
Мужик принялся неумело, ругаясь и поминая Бога сразу, растирать его грудь, руки, виски. В глубине барака бухали жестяными тарелками, доносился запах пригорелой каши – люди варили себе еду. Сквозь мужицкий табачный и потный конский дух, отрывистые приказы, едкую соль сквернословья просачивался тонкий ручей женского плача. Восстанье было подавлено. Солдаты перебили людей, как коров на бойне. Власть вела Войну против своего народа жестоко и торжествующе. Народ провинился перед Властью лишь тем, что он был и жил.
Монах не открывал глаза, лежал бревнышком, топляком. Мужик вылил остатки водки ему на лицо, растер по щекам и лбу. Спиртовая капля попала в глаз, и глаз дернулся и прищурился, и сморгнул, а следом дернулась голова, и из груди распятого вылетел, как большая черная птица, стон, повис в мареве барака, загас под балками.
Мужик кинул в угол, на кирпичи, пустую бутылку, она разбилась вдребезги; перекрестился и заревел быком.
– Восстал!.. Восстал!.. Восстал из мертвых, робяты!.. Счастлив Бог его!.. Эка мы молодцы, что его с пытальных досок сдернули… ну и силен же ты, брат… выдюжил… второй раз родился… не каждому везет… а ну скажи хоть слово!..
Губы монаха не разлеплялись. Глаза, раскрывшись, глядели жарко, черно, сумасшедше. Из углов глаз на кучерявый, в колтунах, овечий мех, на испод тулупа, расстеленного под ним во всю шиль лавки, катились беспрерывные просящие, прощающие, умоляющие безмолвно о жалости слезы.
Стася сидела в лодке на берегу Ла-Манша с простреленной насквозь рукой. Кровь унялась, и время остановилось. Ее бедное время, ее жалость и боль. Она подняла шубку со дна лодки и укуталась в нее с головой, чтоб было теплее. Дрожь била ее безостановочно. Сквозная рана в плече тихо, сладко ныла. Человек переживет любую боль. Любую утрату. Человек переживет все, кроме собственной смерти.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});